Все здесь, скорее всего, соответствует истине, кроме истории со сватовством. Не в приятелях тут была сила…
У истоков карьеры, да и самой жизни Сергия Семеновича, как видим, лежала характерная для XVIII века ситуация — весьма вульгарный вариант фаворитизма, примитивная политическая интрига с опорой на гвардейские штыки, и девичий грех, покрытый в обмен на крупное приданое…
Недаром в автобиографии Уваров сделал отца вице-полковником Конной гвардии. Для людей XIX века, не знавших особой роли лейб-гренадер в екатерининское время, для современников Уварова-министра командование Конной гвардией — привилегированнейшим гвардейским полком — выглядело куда значительнее и почетнее.
Сергий Семенович в зрелом возрасте явно стыдился незадачливого Сени-бандуриста. Но портрет его держал на стене — в унизительном виде потемкинского плясуна. Что-то в его холодной и вечно уязвленной душе требовало напоминания.
Это, однако, было потом. А смолоду — красавец и удачник — он об этих материях, быть может, и не задумывался.
Попечением матери Сергий Семенович получил блистательное образование под присмотром ученого аббата Мангена, — он не просто превосходно знал французский и немецкий языки и культуру этих стран, писал незаурядные стихи по-французски и прозу по-немецки, не только читал в подлиннике античных писателей — как на латыни, так и по-гречески, — но и понимал толк в античной культуре.
Поскольку канцлер Александр Борисович Куракин женат был на родной сестре Дарьи Ивановны, то естественно молодому человеку оказалось пойти на дипломатическую службу. Тем более что и кроме образованности у него было для того немало данных. Он был умен, ловок, обаятелен, понимал людей (особенно женщин) и знал, как с кем держаться, в совершенстве владел своим красивым лицом с глубоко посаженными глазами.
В 1801 году, пятнадцати лет, он был зачислен в Министерство иностранных дел. В 1804 году — ему едва исполнилось восемнадцать лет — он стал камер-юнкером. А через два года, когда его дядюшка Куракин назначен был послом в Вену вместо смещенного по настоянию Наполеона графа Андрея Кирилловича Разумовского, ненавистника наполеоновской Франции, молодого дипломата причислили к венскому посольству.
Уваров прибыл в имперскую столицу в марте 1807 года и сразу оказался в особом положении.
Разумовский, представлявший русское правительство в Австрии с 1791 года, превратившись в частное лицо, не покинул Вену и продолжал пользоваться там огромным влиянием. И Уваров попал под двойное покровительство — посла нового, по родственным связям, и посла бывшего, по человеческой симпатии. Сын елизаветинского любимца, внук украинского казака, меценат и собиратель шедевров, оценил сына екатерининского фаворита, его таланты и эрудицию, и ввел его в венский большой свет. То, какими глазами взглянул на него рафинированный воспитанник аббата Мангена, немало говорит о нем самом.
В «Записной книжке русского путешественника», которую Уваров вел в Вене (по-французски) и, судя по названию, собирался опубликовать (вослед Карамзину), — острый взгляд человека, убежденного в благотворности просвещения, в необходимости альянса между аристократией и правительством, в не меньшей необходимости уважения народа к аристократии. Молодой дипломат конечно же причисляет себя к русской аристократии и понимает высокую роль ее в просвещенном монархическом государстве.
Он не может по своему положению не думать о политике. Но главное мерило для него все же культура. Он пишет о наполеоновской Франции: «Я вижу народ воинственный, неутомимый, неустрашимый, его называют французами, но своеобразные черты его национального характера, современная аттическая тонкость исчезли — Франция, может быть, выиграла в отношении могущества, но Европа и история много потеряли».
И есть здесь одна фраза, чрезвычайно многозначительная для нас, знающих будущее «русского путешественника»: «Главная причина — в плохом воспитании…»
В конце 1807 года туда приехала знаменитая мадам де Сталь, давно уже изгнанная Наполеоном из Франции. На следующий же день ей представили Уварова. В отношениях с нею впервые характер Уварова открывается в своей опасной двойственности. Он постоянно встречался с нею, с жадностью слушал ее блестящие беседы с умными оппонентами, написал французские стихи в ее честь, считался ее другом.
Между тем Уваров в записях, сделанных в эти же дни, отзывался о ней почти оскорбительно и — что главное — тайно интриговал, настраивая против нее человека, которого она любила. Мадам де Сталь, покровительствовавшая Уварову и искренне его ценившая, кончила тем, что обвинила «молодого татарского фата» в клевете, похищении ее записки, низких сплетнях. И доказала свое обвинение.
В конце жизни бывший министр написал воспоминания о мадам де Сталь, но всю эту малопривлекательную историю, естественно, опустил.
Это первый из известных нам эпизодов, когда в молодом еще Уварове проявились черты, позднее ставшие определяющими, — лицемерие, лживость и душевная жестокость. Но в той истории он был еще бескорыстен. Он просто подчинился голосу своей натуры…
Михайловское (2)
Политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян.
Пушкин
Нет, теперь уже не просто русские мужики — все было конкретно до того, что перехватывало дыхание. Мужики кирилловские, бугровские, воронические — он смотрел на них теперь, после пугачевских штудий, иными глазами…
В юности угнетенный народ и падшее рабство были для Пушкина категориями одическими. За прошедшие двадцать лет они стали для него плотью жизни. Михайловской осенью тридцать пятого года, бродя по землям материнского имения, заходя и заезжая в окрестные деревни, он смотрел на встречных мужиков — неважно, приветливых или угрюмых, — как на будущих пугачевцев. Он тяжко пережил кровавый мятеж военных поселян тридцать первого года и кровавое его подавление. Об этом он думал, когда в «Истории Пугачева» писал о жестоком подавлении предшествующих бунтов и о том, как ожесточенность подавляемых страшно выплеснулась в крестьянской войне…
Никогда еще не было у него такой скверной осени. Работа не шла. И не только потому, что на душе было тошно. Задача, которую он решал последние четыре года, оказывалась неразрешимой. Узел был затянут так, что его можно было только рубить. А он, Пушкин, из того и бился, чтобы найти способ развязать его. Обойтись без большой крови.
Он бился над тем, над чем ломали головы мыслители декабризма, стараясь опередить неизбежный переворот снизу. Но могучая логика обстоятельств и трагическое упрямство (а быть может, трагическая нерешительность) Александра привели к тому, что они стали рубить этот узел. Они видели дальше и яснее, чем Александр, Николай, Бенкендорф, не говоря уже о генералах Сухозанете и Толе, жаждавших расстрелять их картечью, но сила конкретных вещей в тот день оказалась против них. Они проиграли. И узел затянулся еще туже и нестерпимее — почти на столетие. Его уже невозможно было развязать в 1861 году. Он лопнул в следующем веке.
Самодержавие, дворянство, народ. В какие отношения они должны стать между собою, чтобы избыть взаимные вековые недоверие, страх, ненависть?
В «Истории Пугачева» с холодной ясностью, подкрепив свой взгляд проверенными и обдуманными свидетельствами разного рода, Пушкин показал механизм возникновения народной войны, ее коренные причины, ее ужасающую неизбежность при существующем устройстве жизни в империи.
Но мужики не могли читать «Историю» по неграмотности. И не для них она была писана. А те, для кого она была писана, — грамотные дворяне — не стали ее читать. Он ошибся: они не были готовы к тому труду мысли, который он предлагал им.
Роман о пугачевщине давно уже был задуман и во многом ясен ему. Но теперь, в осеннем Михайловском, он искал прозрачную, для любого грамотного читателя увлекательную и привычную форму, чтобы рассказать об одной странной черте недавней истории — просвещенный человек, входящий в крестьянский бунт. Он не случайно в свое время отложил недоконченного «Дубровского» — обстоятельства, в которые попал молодой гвардеец, ставший предводителем разбойничьей шайки, уже не казались ему достаточно крупными и значительными. Они были недостаточно историчны. Российский Карл Моор решал личные свои проблемы. А нужно было иное.