«Господину титулярному советнику Пушкину.
По поданному Вами в Главное управление цензуры прошению относительно формы для предоставления в типографию рукописей Ваших сочинений, Управление определило объявить Вам, что рукописи, издаваемые с особого высочайшего разрешения, печатаются независимо от Цензуры министерства народного просвещения, но все прочие издания, назначаемые в печать, должны на основании высочайше утвержденного в 22 день апреля 1828 года Устава о цензуре быть представляемы в Цензурный комитет, которым рассматриваются и одобряются на общих основаниях».
Подписал документ сам Уваров.
Около 20 октября, вернувшись в Петербург, Пушкин нашел послание Уварова, прочитал и понял, что это — хоть и сомнительная, но — победа.
Уваров признавал ограниченность своей власти. Он отворачивался от особого разряда сочинений, «издаваемых с особого высочайшего разрешения». Но в этот разряд входили «История Пугачевского бунта», «Путешествие в Арзрум», будущая «История Петра» — то есть самое для Пушкина главное.
С другой же стороны, все художественные сочинения, которые могли принести ему хлеб насущный, оставались теперь уже неколебимо под контролем Уварова.
Очевидно, так они с Бенкендорфом сговорились, разделив сферы влияния. Пушкин-публицист был еще нужен Николаю для особых видов.
Смешно, однако, было думать, что Уваров смирился. Он оставался непримиримым врагом, временно и вынужденно отступившим…
Разрешения на газету Пушкин не получил, а стало быть, бессмысленной оказалась и просьба о собственном цензоре. Зато все остальное сработало довольно удачно и не нужно было жаловаться шефу жандармов. Пушкин понял, что на сей момент противники сговорились над его головой. Но кое-что — и немало! — он все же, опираясь через Бенкендорфа на Николая, отбил у министра.
Официальные пути борьбы пока были исчерпаны. Следовательно, оставался путь неофициальный — путь общественной компрометации Уварова, начатый письмом Дмитриеву и эпиграммой.
Надо было обезопасить от нападений Уварова будущие политические труды. Судьба «Пугачева» не должна была повториться. Нужно было нейтрализовать влияние Уварова на умы читающей публики. Вырвать у него умы и души взрослеющих поколений. Иначе все теряло смысл.
Для этого годился только один способ — издавна испытанный в России способ, которым убийственно владели его духовные отцы, люди Просвещения, — памфлет.
Надо было показать Уварова во всей его мерзости, скрытой под мишурой учености и светскости.
Только так.
Ночное погребение императора
«14 дек. 1835»
Помета Пушкина в начале последней тетради «Истории Петра»
«15 декабря»
Помета Пушкина в конце тетради
В эти дни он не писал писем. Ничто не шло ему в голову. Он готовился…
«Как подумаю, что уже 10 лет прошло со времени этого несчастного возмущения, мне кажется, что все я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений…»
Мнения его переменились во многом. И все же, несмотря ни на что, он продолжал дело героев «несчастного возмущения».
Он продолжал их дело, когда сказал Сперанскому: «Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как Гении Зла и Блага». Он продолжал их дело, когда писал о Киселеве: «Это самый замечательный из наших государственных людей». Он продолжал их дело, когда могучим напряжением ума отделял в Петре деспота от реформатора и обличал в нем деспота. Он продолжал их дело, когда готовился к войне с Уваровым, войне истребительной — как поединок на шести шагах с неограниченным числом выстрелов. Их дело он продолжал, когда отдавал в печать «Лукулла», повторив бретерский жест Рылеева, неистового автора оды «Временщику»…
Рано утром 14 декабря тридцать пятого года, когда все в доме еще спали, он сел в халате к столу в холодном кабинете — печи еще не топили, а мороз был сильный, — и стал при двух свечах медленно раскладывать бумаги и книги. Раскрыл на закладке том Голикова, вынул из папки выписки.
Десять лет назад в эти минуты началось глухое движение по гвардейским казармам, какие-то люди, кутаясь в офицерские шинели, выходили из домов и мчались куда-то на извозчиках…
Десять лет назад в эти минуты начинался день 14 декабря, который стал огромной эпохой, огромным, необозримым историческим пространством — пространством, в котором рожденный петровскими реформами дворянский авангард столкнулся с тяжелой, косной, уродливой махиной, запущенной тем же Петром. Столкнулся в отчаянной попытке отстоять свое право на историческую жизнь и решения, в героической попытке вытолкнуть Россию из мертвой сферы ложной стабильности в живой и живительный процесс. Все, что зрело столетие в российской политической жизни, устремления, надежды, страхи — все слилось в мощный водоворот, гремящий ружейными выстрелами, кавалерийским цокотом, гулом толпы и солдатским «ура!», орудийным гулом и визгом картечи, в гигантскую воронку, в которую непосредственно втянуты оказались десятки тысяч людей, а по сути дела — куда более: от мятежных стрельцов 1698 года до булавинцев, от мечтателей 1730 года до екатерининских конституционалистов, от разъяренных пугачевцев до истерзанных военных поселян, — все они вместе с ротами, батальонами, полками «переворотных» гвардейцев восемнадцатого столетия плавно и неудержимо втягивались в темную воронку декабрьского петербургского утра с его сырым морозом, редким снежком, пронизывающим ветром с залива, холодную воронку, в эпицентре которой стоял великолепный Фальконетов монумент…
Десять лет назад в эти часы они уже шли, скакали верхом, ехали на извозчиках по улицам Петербурга…
Сидя в холодном кабинете над книгами и выписками, медленно перелистывая тетрадь с черновиком рукописи о первом императоре, он зябким и тревожным чувством ощущал это давнее движение, их тревогу, сомнения и — решимость, в конце концов, решимость, решимость…
Прошло десять лет, и надежды на то, что эхо великой попытки (пусть опрометчивой, наивной, но великой) вернется, облаченное в зрелую спокойную мысль, благословленную императором, — эти надежды оказались еще более опрометчивыми и наивными, чем безумный, но прекрасный в своей решимости мятеж. И сегодня, в последний день рокового десятилетия, он задумал похоронить Петра, как хоронил надежды на Николая.
«Во всем будь пращуру подобен», — взывал он к молодому императору вскоре после их примирения в двадцать шестом году. Теперь он не сказал бы так. И не в том только дело, что одиннадцатый император, сколько ни тянись, не дотянулся бы до императора первого, но и страшно было бы во всем повторить «странного монарха». Наоборот…
14 декабря 1835 года, холодными пальцами перебирая бумаги, он сознавал иное: одиннадцатому императору предначертано было вывести Россию из того тупика, в который завели ее наследники преобразователя, слепо и корыстно следуя худшему в его титаническом наследии. Вернуть здоровому честному дворянству подобающее место в государственном организме и рука об руку с дворянством постепенно и последовательно отменить рабство, поставленное Петром в основу системы и доведенное Анной Иоанновной, Елизаветой и Екатериной II до крайних и отвратительных форм, укротить бюрократию, родившуюся под тяжелой рукой первого императора и с тяжелой этой руки вот уже второе столетие отрывающую государство от массы народа, превращающую его в нечто бессмысленно самоцельное…
Но он знал уже, что Николай не понял своего предназначения.
Он хоронил Петра.
Он торопился. Он твердо решил в этот день завершить свой гигантский черновик.
Он конспектировал последний год жизни первого императора. Он конспектировал материал скупо, сухо. Вопреки обыкновению, совсем почти не давая малых, но насыщенных смыслом картин.