Я прошу, князь, чтоб вы отказались от сказанного Боголюбовым, чтоб я знал, как я должен поступить.
Лучше, чем кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я имею честь принадлежать. Вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
Мне необходимо знать, как я должен поступить. Если…
Если когда-нибудь я оскорблял кого-либо, то только по легкомыслию или в качестве возмездия — в первом случае я всегда…
Мне противно думать, что какой-то Боголюбов…
Умоляю, Ваше сиятельство, отказаться от отзывов… от обвинения… утверждения Боголюбова, или не отказать сообщить мне, как я должен поступить…»
Он мучительно искал слова, правил, зачеркивал. Письмо должно было объединить их против Боголюбова, оклеветавшего обоих, дать князю возможность почувствовать себя оскорбленным не Пушкиным, но Боголюбовым: «ссылаясь на Ваше имя… ссылаясь при этом на Вас… как право… какой-то негодяй по фамилии Боголюбов, ссылаясь на Ваше имя как право…» Надо было, чтобы Репнин понял: он, Пушкин, просто не мог оскорбить его, равно как и сам Репнин не мог — не должен был! — дурно говорить о Пушкине в присутствии негодяев: «какие же могли быть основания, побудившие вас не только… я отказываюсь верить… какие же могли быть основания, ради которых вы…»
В конце концов он отправил короткий текст, за которым, однако, все это угадывалось. Он верил в чутье подлинного дворянина, человека чести.
«Князь,
с сожалением вижу себя вынужденным беспокоить ваше сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю моим детям.
Я не имею чести быть лично известен вашему сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к вам искреннее чувство уважения и признательности.
Однако же некто г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить.
Лучше, нежели кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от вас; но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу, вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом».
Князь Николай Григорьевич ответил письмом, из коего видны как нежелание обострять конфликт, так и обида:
«Милостивый Государь Александр Сергеевич!
Сколь ни лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов, столь противных правилам моим.
Г-на Боголюбова я единственно вижу у С. С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче, прочтя послание Лукуллу, Вам же искренне скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей.
Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть
вашим покорнейшим слугою
10-го февраля 1836.
в СПбурге.
кн. Репнин».
Репнин писал правду, но она была малоприятна. Разумеется, он не обсуждал пушкинский памфлет с Варфоломеем Филипповичем. Он говорил о Пушкине с Уваровым, а уж Сергий Семенович передал его отзывы Боголюбову. Репнин не отрицает своего неудовольствия памфлетом, он отрицает, что излагал его Боголюбову. «Тем паче прочтя послание Лукуллу…» На столь щекотливую тему он не мог говорить с человеком случайным.
Он не стал отмежевываться от Уварова. Напротив, он счел нужным назвать его честным человеком и упрекнуть Пушкина за то, что он этого честного человека оскорбил.
Это был не тот исход, которого хотел Пушкин. В таком исходе содержалось некоторое унижение. Но с этим приходилось мириться.
Вызывать Репнина на основании отеческого послания было нелепо.
Стреляться с Боголюбовым — смешно.
Уваров для поединка был недосягаем.
Им не удалось всерьез спровоцировать Пушкина.
Но и в его душе эта история оставила горечь, разъедавшую и без того истерзанные нервы.
Жизнь вокруг разваливалась дико и противоестественно. Уцелевшие еще люди дворянского авангарда теряли друг друга, рассеивались в чужой толпе. И только исчадья новой эпохи выступали сомкнуто, почуяв настоящего противника.
Русская дуэль, или
Пролог мятежа
Я ходил задумавшись, а он рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: «Воевать! Воевать!» Я всегда отвечал: «Полно рыцарствовать! Живите смирнее!» — и впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником.
Федор Глинка об Александре Бестужеве
Декабрист Розен вспоминал о начале двадцатых годов: «…лишне будет описать (совсем бы не лишне! —
Я. Г.) поединки полковника Уварова с М. К., бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других».
Последние несколько лет перед восстанием члены тайных обществ и ближайшее их окружение жили среди вызовов и поединков. Ситуации бывали разные, мотивы — тоже: некоторые дуэли происходили от бытовых случайностей, мелких столкновений, но значима была непреложная готовность людей этой среды выйти на поединок.
В этот процесс оказались втянуты даже такие штатские интеллектуалы, как братья Тургеневы. Упомянув в письме к Жуковскому начала тридцатых годов некоего «Ал. Павл. Протасова», Александр Тургенев заметил: «Отец его некогда должен был драться с моим братом». (В начале тридцатых же годов московский Булгаков сообщал в Петербург слух о готовящейся в Лондоне дуэли Николая Тургенева с секретарем русского посольства.)
Нащокин рассказывал историку Бартеневу: «Дельвиг вызвал Булгарина на дуэль. Рылеев должен был быть секундантом у Булгарина. Нащокин — у Дельвига. Булгарин отказался. Дельвиг послал ему ругательное письмо за подписью многих».
Пушкин по-своему изложил эту полуанекдотическую историю: «Дельвиг однажды вызвал на дуэль Булгарина. Булгарин отказался, сказав: „Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел больше крови, нежели он чернил“». Булгарин тем самым нарушил один из пунктов дуэльного кодекса, по которому даже известные храбрецы, заслужившие высокую военную репутацию, не имели права на этом основании игнорировать вызов оскорбленного. Но Фаддей Венедиктович, гибко относящийся к своей репутации и не стремившийся блистать дворянскими добродетелями, считал, что может себе это позволить. Подобный отказ, однако, был редкостью. Но не редкостью была настойчивость Дельвига.
В дуэльной хронике первого пятилетия двадцатых годов имена лидеров Северного тайного общества мелькали постоянно.
Михаил Бестужев писал из Сибири редактору «Русской старины» Семевскому: «Я, в описании детства брата Александра, вам упоминал о его первой дуэли с офицером Лейб-гвардии драгунского полка за его карикатурные рисунки, где все общество полка было представлено в образе животных. Вторая его дуэль была затеяна из-за танцев. Третья — с инженерным штаб-офицером, находившимся при герцоге Виртембергском, и это происходило во время поездки герцога, где брат и инженер составляли его свиту, и брат был вызван им за какое-то слово, понятое оскорбительным».
Сестра Александра Бестужева Елена Александровна утверждала: «Он три раза на дуэлях стрелял в воздух». Бестужев был человек чести, подчеркнуто рыцарской повадки, и выстрелить в воздух он мог, только выдержав огонь противника. Ибо по дуэльному кодексу: «Если кто-либо из дуэлянтов, выстрелив в воздух, успеет это сделать до выстрела своего противника, то он считается уклонившимся от дуэли».