Но близость разорения, необходимость унижаться перед правительством были не единственными тяжкими обстоятельствами для князя Николая Григорьевича в тридцать шестом году. Обвинения в растрате из настойчивых слухов превратились в официальное обвинение. Началось следствие. К своему изумлению и ярости, Репнин оказался если не под домашним, то под городским арестом.
«Милостивый государь
граф Александр Христофорович!
Сколь скоро мое присутствие в С.-Петербурге не будет уже нужно попечительству, высочайше учрежденному по делам моим и жены моей, я полагаю уехать отсюда в Малороссию и жить там: или в имении жены моей, или в деревне двоюродной сестры ее, Елизаветы Ивановны Лизогубовой, урожденной графини Гудовичевой, о чем обязанностию считаю довести до сведения Вашего сиятельства».
Князь Николай Григорьевич пытался вести себя привычным образом — так, как вел он себя, будучи в силе и славе. Он ставил власть в известность, что Петербург ему надоел, и он уезжает. И, как воспитанный человек, извещает об этом правительство.
Эти люди пытались заслониться своим прошлым значением, сжав зубы, делали вид, что они — прежние. Так, Вяземский ставил правительству условия для возвращения на службу, показывая этим, что сознает себя человеком нужным, значительным, в коем власть заинтересована. Ему без обиняков объяснили, что он никому не нужен и может быть принят в службу только из снисхождения и без всяких с его стороны условий…
Условия диктовала новая власть.
И Бенкендорф деловито дал понять Репнину, что сейчас не только не шестнадцатый, но даже и не тридцать первый год. Он ответил князю кратко и почти грубо:
«Милостивый государь
князь Николай Григорьевич!
Письмо Вашего сиятельства… я имел счастие докладывать государю императору, и его величество высочайше повелеть изволил уведомить Вас, милостивый государь, что Вы можете отъехать в Малороссию не иначе как в то только время, когда производство следственного над Вами дела уже не будет служить препятствием к Вашему отъезду».
И только-то.
Обмен последними письмами произошел уже летом, но в феврале тридцать шестого года, когда Пушкин собрался послать князю Николаю Григорьевичу вызов, положение Репнина было немногим лучше. Равно как и состояние его духа…
Набросав текст вызова, Пушкин задумался. Он понимал нелепость происходящего. Вместо наследника Лукулла, которого он с наслаждением увидел бы в шести шагах от ствола своего пистолета, ему, быть может, придется целить в человека, коего он искренне почитал, в одного из немногих уже, кто хранил еще честь русского дворянина, в брата Сергея Волконского. Именно это родство имел он в виду, когда писал о «расположении и преданности», которые он питает к адресату «по известным ему причинам». Сергей Волконский был не только его добрым знакомцем, не только страдальцем за дело обновления России, но и мужем Марии Раевской… Ныне условия их жизни в Сибири в немалой степени зависели от благополучия того человека, с которым его вынуждали вступить в опасную вражду, чреватую смертью одного из них. Ему подставляли не ту мишень…
И он стал мучительно отыскивать форму письма, которая, не роняя его чести, дала бы Репнину возможность дезавуировать клеветников, ссорящих его с автором «Выздоровления Лукулла». Ибо секрет был именно в этом…
Варфоломей Филиппович Боголюбов знал, как делаются такие дела. Они с Сергием Семеновичем рассчитали интригу по ходам. Фигура, которую сам бог велел выдвинуть вперед, заслонив Уварова в глазах легковерной публики и ударив ею по Пушкину, стояла на виду.
Сергий Семенович и Варфоломей Филиппович осведомлены были о денежных обстоятельствах князя Репнина не хуже, чем он сам. Князь Николай Григорьевич и министр народного просвещения женаты были на сестрах. Их имущественные интересы тесно соприкасались, и Сергий Семенович внимательно следил за всем, что касалось этих интересов. Наследственные отношения в семействе Разумовских были запутанными. Не менее запутанными были и таковые отношения между Репниными-Разумовскими и Шереметевыми.
Вот где торчал гвоздь.
Приблизительно в это время князь Николай Григорьевич получил от одного из своих доверенных лиц возбужденное послание: «Страх как я зол на тебя, любезный друг, князь Николай Григорьевич, за письмо к Шереметеву, увидав из твоего № 23, что оно послано к к. Василию, а из его письма, что он ничего не знает об этой негоциации, т. е. о последствиях ее; я и ему тотчас писал, чтобы, если можно, не отправлять того письма и едва предварил о том же Дмит. Васильчикова, Уварова и Балабина на случай, если бы к. Василий выслал к ним письмо. Из копии с нашего отношения к гр. Шереметеву ты знаешь, чего мы добивались. Что он подумает, если получит Ваше письмо с предложением 473 т.? Покуда молчит и, как слышу, пошел другою дорогою — продает свои заемные письма, хочет на своем поставить. Если к нам отнесется по содержанию Вашего письма, то ответ наш готов. Нам надобно уже беречься ответственности перед другими кредиторами. Поспешили вы».
«Лукулл»-Шереметев, один из главных кредиторов князя Репнина, оказался кредитором неуступчивым, готовым передать в чужие руки заемные письма князя, чтоб новые владельцы стребовали долги. А долги были немалые, ежели князь Николай Григорьевич предлагает как компромисс без малого полмиллиона.
Конечно же смерть Шереметева, которая или дала бы изрядную отсрочку платежей, или вообще списала долги, — ибо Репнин мог претендовать на наследство не в меньшей степени, чем Уваров, была бы князю выгодна, спасительна.
И конечно же благородный Репнин никоим образом не желал такого выхода.
И конечно же убедить истерзанного мытарствами князя, что пасквиль Пушкина марает и его — не просто наследника, но кабального должника Шереметева, — не составило Уварову большого труда.
Вполне возможно, что князь Николай Григорьевич возмутился поступком сочинителя. Ему — при его щепетильности и знаменитой честности! — и так тяжко было переносить это вздорное следствие, «Полтавскую комиссию», исход которой был неясен по проискам клеветников и недоверию правительства, а тут еще приходилось чувствовать себя и на новом подозрении, особенно гадком.
Князь Николай Григорьевич, несмотря на родственную лояльность, знал цену Сергию Семеновичу и вовсе не желал стоять с ним на одной доске в глазах общества.
Знал он цену и Пушкину, и потому вряд ли его возмущение приняло вид оскорбительный. Но Уварову и Боголюбову важна была зацепка.
Как только, после двадцатого января, Сергий Семенович понял, что сильных карательных мер против его врага не последует, он спустил с цепи Боголюбова. И вскоре до Пушкина с разных сторон стали доходить слухи об уничижительных для него отзывах князя Репнина. Все ссылались на один источник — на Варфоломея Филипповича.
Все это выглядело тем более правдоподобно, что Боголюбов еще недавно вхож был и в дом Пушкина и кичился своим приятельством с первым поэтом.
Пушкин прекрасно понял, чья рука пустила интригу.
Сам погибая от безденежья и долгов, он сочувствовал Репнину, хотя его безденежье не сравнимо было с княжеским.
Он видел, что его вынуждают встать против лица опального, гонимого. Он понимал, что они — союзники, каждый по-своему, бойцы разгромленной, отброшенной фаланги. Им не должно было враждовать.
И он искал выхода — чтоб честь его была соблюдена и отпала необходимость в поединке.
Нужно было найти твердые, но внятные слова, — чтоб и Репнин понял, что им играют.
Пушкин писал: «С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше сиятельство, но как дворянин и отец семейства я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю моим детям.
Какой-то негодяй по фамилии Боголюбов на днях повторял в кофейнях оскорбительные для меня отзывы, ссылаясь при этом на Ваше имя… я уверен, что Вы…
Я не имею чести быть лично известен Вашему сиятельству, я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, я всегда питал к вам чувства искренние уважения и преданности и даже признательности…