Нужно было понять и объяснить: зреют ли в обиженном русском дворянстве силы, способные соединиться с крестьянством в бунте, возглавить и организовать стихию бессмысленную в сокрушительный революционный таран? Народный бунт был страшен, но обречен на поражение — в «Истории Пугачева» он это доказал. Объединение мятежного крестьянства с мятежными элементами дворянства могли привести государство к катастрофе. Он не хотел этого. А в то, что это возможно, — верил безусловно. Год назад он разговаривал с великим князем Михаилом Павловичем, стараясь внушить, передать ему свой ужас перед зреющим взрывом. «Кто был на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много».
Это «новое возмущение» мыслилось ему не дворянским мятежом, а народным восстанием, в коем будет много дворян.
На площади 14 декабря было три тысячи мужиков в солдатских мундирах и дай бог три десятка дворян. И Пушкин это знал. Он говорил именно о вождях, о тех, кто своей волей мог направить и организовать бунт. При возмущении Семеновского полка дворян не было — даже сочувствующие офицеры устранились. И семеновцев без выстрела разоружили и отвели в крепость.
14 декабря было не то. И все же это был дворянский бунт. Солдаты последовали за своими офицерами.
Кровавый мятеж военных поселян четыре года назад показал, что крестьяне, получившие оружие, доведенные до крайности, могут выступить и сами по себе.
И в 1825-м, и в 1831 году две «страшные стихии мятежа» не сумели органично объединиться. В декабре 1825 года вожди тайного общества думали о походе на военные поселения для организации революционной армии — но не успели. Однако сами эти замыслы и последовавшая через несколько лет резня в поселениях доказали, что объединение возможно. Десяткам тысяч вооруженных военных поселян не хватило именно толковых и решительных военачальников, чтобы двинуться на беззащитный Петербург (гвардия была в восставшей Польше) и захватить его.
В декабре 1834 года, вскоре после разговора с великим князем, Пушкин написал «Замечания о бунте» — секретное дополнение к «Пугачеву» — и представил их Николаю. Он так настойчиво старался воздействовать на власть именно потому, что призрак новой пугачевщины, возглавленной доведенной до отчаяния группой дворян — и многочисленной! — стоял перед ним как опасность самая реальная. А он хотел иного пути обновления.
Выводы «Замечаний» были угрожающи: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны. (NB. Класс приказных и чиновников был еще малочисленен и решительно принадлежал простому народу. То же можно сказать и о выслужившихся из солдат офицерах. Множество из них были в шайках Пугачева. Шванвич один был из хороших дворян…) Разбирая меры, предпринятые Пугачевым и его сообщниками, должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к своей цели. Правительство с своей стороны действовало слабо, медленно, ошибочно».
Из всего этого следовало: государство спасло от торжества бессмысленного в конечной цели и беспощадного по средствам бунта только «хорошее дворянство», которое тогда еще было на стороне правительства. Но за последующие пятьдесят лет самодержавие оттолкнуло значительную часть дворянства, и к 1825 году сотни «хороших дворян» оказались в тайных обществах…
Оскорбляя и унижая и народ, и дворянский авангард, самодержавие уповало на грубую силу.
14 декабря победила «необъятная сила правительства, основанная на силе вещей», — писал Пушкин в 1826 году. Но, во-первых, он писал это Николаю, давая тому понять, что при «необъятной силе» можно позволить себе спокойное снисхождение к вчерашним противникам. (Еще зимой того же года он заметил в письме Дельвигу, посланном обычной почтой: «Меры правительства доказали его решимость и могущество. Большего подтверждения, кажется, не нужно. Правительство может пренебречь ожесточением некоторых обличенных». Не надо преувеличивать его уверенность в ничтожности средств заговорщиков — это была игра с властью, рассчитанная на пробуждение великодушия победителей: «Милость к падшим призывал…») Во-вторых, все менялось вокруг, и недавняя сила вещей могла обернуться слабостью.
Две стихии мятежа, опасные сами по себе, объединившись, становились необоримы… Особенно ежели помнить, что «имя страшного бунтовщика гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую — так выразительно — прозвал он пугачевщиною». Так он закончил «Историю Пугачева». Еще одно прямое предупреждение…
В том памятном разговоре великий князь Михаил Павлович говорил ему об опасности возникновения в России третьего сословия — «вечной стихии мятежей и оппозиции». Теперь, в Михайловском, Пушкин перечитывал свою странную драматическую притчу из рыцарских времен, в которой сплелись несколько роковых мотивов (не случайно он вместо чистой тетради взял с собой в деревню тетрадь, уже отчасти заполненную сценами из времен борьбы крестьян с рыцарством). Рыцари-дворяне, рассматривающие свой народ как естественного врага, уповающие только на оружие: «Да вы не знаете подлого народа. Если не пугнуть их порядком да пощадить их предводителя, то они завтра же взбунтуются опять…» Самодовольная жестокость рыцарей, их политическая тупость по необходимости вызывают на историческую сцену новых лиц, которые возглавляют восстание и приводят его к победе. Причем это не просто люди третьего сословия. Человек третьего сословия — купец Мартын — так же ограничен в своей добропорядочной буржуазности, как рыцари-дворяне — в своей бессмысленной воинственности и расточительности.
Крестьян возглавляет ненавидящий свое мещанство, мечтающий о рыцарском достоинстве поэт Франц, а средство победить — огнестрельное оружие, порох — дает им ученый Бертольд. «Осада замка. Бертольд взрывает его. Рыцарь — воплощенная посредственность — убит пулей. Пьеса заканчивается размышлениями и появлением Фауста на хвосте дьявола (изобретение книгопечатания — своего рода артиллерии)». Франц — честный, бесстрашный, гордый — дворянин по духу. Франц по праву занимает место, которого недостойны дворяне по крови. Это было предупреждение уже не самодержавию, а самому дворянству.
Хотел ли он победы крестьянского бунта, даже во главе с поэтами и учеными? Нет. Он мечтал о спокойных и последовательных реформах, которые приведут Россию к разумной достойной свободе. Он потому и писал притчу, схему, без намека на ту тончайшую психологическую разработку, которой поражают его «драматические изучения» болдинской осени. Он прикидывал саму ситуацию — вне российской конкретики.
Рыцарские сцены он бросил 15 августа. Но вскоре — в сентябре, здесь же, в Михайловском, — начал пьесу о сыне палача, который «делается рыцарем». Опять тот же ход — мещанин, замещающий недостойного дворянина…
Год назад он сказал великому князю: «…Или дворянство не нужно в государстве, или должно быть ограждено и недоступно иначе как по собственной воле государя. Если в дворянство можно будет поступать из других состояний, как из чина в чин, не по исключительной воле государя, а по порядку службы, то вскоре дворянство не будет существовать или (что все равно) все будет дворянством».
Но прошел целый год. Он видел, что жизнь меняется стремительно. Что исторический поток все убыстряет свое течение, что близятся пороги — перелом времени, новая эпоха. Он не был догматиком. Напротив, «поэт действительности», он всматривался, вслушивался в эту действительность, искал ее законы, чтобы понять ее. «Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу».
Михайловской осенью 1835 года он с горечью рассматривал новую ситуацию — в ее чистом, оторванном от русской жизни виде, — когда ломаются сословные препоны и сильные стремительно переходят из слоя в слой.