Победа Петра над буйными пьяными заговорщиками в трагедии слишком напоминала официозную версию славной виктории 14 декабря над смутьянами «гнусного вида». Погодин не прочь был и этим подольститься к власти. Но неизбежная аналогия напугала цензуру, и трагедию не пропустили ни в печать, ни на сцену. Да и сама история вражды отца и сына — царя и наследника — казалась неуместной и не подлежащей оглашению…
Диада Петр — Николай гипнотизировала историков и писателей, предопределяя толкование Петровской эпохи. Стремительно складывалась традиция, которую Пушкину предстояло ломать в одиночестве…
Погодина он в начале тридцатых годов привечал и поддерживал. Погодин, образованный, энергичный, казалось, преданный ему, нужен был как сотрудник, помощник, союзник в деле просвещения России историей, в том деле, что так обнадеживающе определилось в тридцать первом году.
Погодину Пушкин нужен был как опора и покровитель — до времени. Он хотел всего — первого места в литературе, почетного положения в исторической науке, высокой репутации в глазах власть имущих. Между тем начальство относилось к нему с подозрением, многие коллеги-профессора его не любили. До тридцать четвертого года Полевой его страстно травил. Еще не сломленный и не лишенный журнала Полевой, независимый, гордый, проповедник представительного правления, презирал «демократа-монархиста» Погодина, прославлявшего «благотворную дубинку» над мужицкой спиной. «Телеграф» не оставлял без внимания ни одного погодинского появления в печати. Неистовая вражда с Полевым еще сильнее привязывала Погодина к Пушкину и заставляла Пушкина до поры видеть в Погодине естественного союзника. Ни тот, ни другой, ни третий не предвидели, что новая эпоха, злобно навалившись на Пушкина и Полевого, окажется благодатной для Погодина…
Товарищ министра народного просвещения Уваров, к молодому историку-патриоту благоволивший, раздражился было на него из-за одной рецензии, но петербургские доброжелатели Погодина все быстро уладили. И когда Сергий Семенович отправился в тридцать втором году в свой решающий вояж, Погодин изготовился к действию. Все понимали, что Уваров может и министром стать, и, стало быть, надо всемерно стараться ему понравиться. Один из петербургских друзей — как только Сергий Семенович отбыл из столицы новой в древнюю — отправил Погодину письмо с наставлениями: «Теперь от вас уже зависит довершить начатое и сблизиться с товарищем, а может быть, и будущим министром. Он будет советоваться с вами насчет издания исторических материалов — труд преполезный. Пожалуйста, постарайтесь угодить ему. Поладить весьма легко: бывайте только у него почаще, превозносите его таланты, познания, глубокие его сведения в греческом языке, обладание русским словом и проч., и проч. Говорите также о надежде всех любителей просвещения по случаю его назначения товарищем министра. Знаю, что все это покажется для вас трудным; но, ради бога, возьмите на себя хоть раз в жизни этот труд, если не для пользы, то, по крайней мере, для того, чтобы враги ваши, враги человечества не торжествовали. Иначе Полевым и прочим тварям будет раздолье, и они из него сделают, что захотят. Да посыплется пепел на главу их!»
Автор письма преувеличивал щепетильность Погодина и возможности Полевого. Уваров прекрасно знал, кто ему нужен. А Погодин готов был на многое.
Но Уваров был не тот человек, которого можно было взять голой лестью. Он оценивал профессоров по иной шкале. И Михаил Петрович знал, сколь многое решит его вступительная лекция, прочитанная в присутствии товарища министра. Знал и тщательно готовился. «Думал о первой лекции при Уварове. Докажем надменным иностранцам, которые осмеливаются сомневаться в русском уме, русском гении… Думал о лекции и о том, как заставить этих мошенников поклониться себе».
Лекцию Погодина Сергий Семенович выслушал с настороженным вниманием. Он знал о популярности молодого ученого, о его литературных амбициях, о его неблестящем служебном положении, о ненависти к нему Полевого, наконец. Сергий Семенович должен был определить для себя ценность Погодина. Он намечал людей для выдвижения, своих будущих соратников — и не имел права ошибаться.
Погодин говорил крупно. Он говорил об исконной особости русского пути: «Следствие Крестовых походов в политическом отношении, т. е. усиление монархической власти, было произведено у нас монгольским игом, а Реформацию в умственном отношении заменил нам, быть может, Петр».
Погодин умалчивал, что монгольское иго, толкнув Русь к консолидации, вместе с тем глубоко травмировало народное сознание и самой монархической власти оставило в наследство черты отвратительного деспотизма. Погодин умалчивал, что европейская реформация несла с собой и новые политические реальности и что протестантские государства быстрее католических двинулись к представительному правлению — Англия, Швеция, Голландия…
Но Сергию Семеновичу такой поворот должен был понравиться.
Дал Михаил Петрович и свой оборот проблеме дворянства: «Наше дворянство не феодального происхождения, а собравшееся в позднейшее время с разных сторон как бы для того, чтобы пополнить недостаточное число первых варяжских пришельцев из Орды, из Крыма, из Пруссии, из Италии, из Литвы, не может иметь той гордости, какая течет в жилах испанских грандов, английских лордов, французских маркизов и немецких баронов, называющих нас варварами. Оно почтеннее и благороднее всех дворянств европейских в настоящем значении этого слова, ибо оно приобрело свои отличия службою отечеству».
Это была идея, прямо противоположная пушкинской. Погодин лишал русское дворянство права противостояния самодержавию, отрывал его от остальной России, провозглашая исключительно наемным, пришлым, служилым классом. Именно самосознание и социальную устойчивость английских лордов и хотел видеть Пушкин в просвещенном российском дворянстве. Ибо только такое дворянство могло ограничивать деспотизм и регулировать политическую жизнь.
Представив русскую историю цепью удивительных чудес, оратор провозглашал особое покровительство божие над историей России: «Воображая события, ее составляющие, сравнивая их неприметные начала с далекими огромными следствиями, удивительную связь их между собою, невольно думаешь, что перст божий ведет нас…»
Куда же вел перст божий? «Мы живем в такую эпоху, когда одна ясная мысль может иметь благодетельное влияние на судьбу целого рода человеческого, когда одно какое-нибудь историческое открытие может подать повод к государственным учреждениям. Какое славное поприще, какие великолепные виды для науки!»
Для Сергия Семеновича, чья «ясная мысль» должна была при благоприятном обороте карьеры произвести «благодетельное влияние», по крайней мере, на судьбу России, слышать это было одно удовольствие.
Но Погодин шел дальше: «Не часто ли случается нам слышать восклицания: зачем у нас нет того постановления или этого. Если бы сии ораторы были знакомы с Историею, и в особенности с историею Российскою, то уменьшили бы некоторые свои жалобы и увидели бы, что всякое постановление должно непременно иметь свое семя и свой корень и что пересаживать чужие растения, как бы они ни были пышны и блистательны, не всегда бывает возможно или полезно, по крайней мере, всегда требует глубокого размышления, великого благоразумия и осторожности. Далее — они увидели бы ясно собственные наши плоды, которым напрасно искать подобных в других государствах, и преисполнились бы благодарностью к промыслу за свое удельное счастие. В этом отношении Российская история может сделаться охранительницею и блюстительницею общественного спокойствия, самою верною и надежною».
Эта тирада, направленная прежде всего против Полевого и всех желающих конституционных нововведений, буквально совпадала по сути своей с основополагающей мыслью Сергия Семеновича. О необходимости воспитывать Россию, черпая исключительно из собственного опыта, опираясь на самоценность своего политического устройства. Отсюда вытекала с очевидностью нежелательность всяких реформ, меняющих традиционную структуру, неорганичность любых государственных установлений, если они не имеют прямого аналога в прошлом. Рассуждения о «семени и корне» давали возможность любое начинание объявить «не в законах и нравах русских».