— Не волнуйтесь, живой! — ответил тот.
— Что же случилось?
— Мы сами не знаем. Все несчастье в том, что мы не знаем, — следователь продолжал стоять. — Машиной вашего сына сбит человек. Мы пока не установили, кто находился за рулем, ваш сын или другое лицо. Как показывают свидетели, в машине находился один человек. После столкновения он выскочил из машины и скрылся. Я думал, может быть, кто-то угнал машину. Но поскольку вашего сына нет дома, у нас появились веские основания подозревать, что за рулем находился именно он. Хотя мое предположение вовсе не означает, что за рулем непременно сидел ваш сын. Возможно, что он где-то с друзьями и даже не подозревает, что его машину украли. Не скажете ли вы нам, хотя бы предположительно, с кем может быть ваш сын в такое позднее время?
— К сожалению, ничем не могу вам помочь, я не знаком с его товарищами.
— Он часто садится за руль выпивши?
— Не знаю.
Первый страх прошел. Академик понял, что сын жив. Ему стало стыдно. Он окончательно убедился, что совершенно незнаком с жизнью сына, что никогда не интересовался его характером, целями и стремлениями. Он очень любил своего мальчика, наивно полагая, будто самой родительской любви уже вполне достаточно.
— Жаль! — недовольно покачал головой следователь.
— Может быть, кто-то в самом деле угнал машину нашего сына, а сам он с кем-то из друзей или у женщины.
«У женщины», — Давид Георгадзе поежился. Он слышал от жены, что у сына интрижка с какой-то женщиной. Тогда он не придал значения словам Аны, настолько естественным казалось ему поведение сына, которому, слава богу, уже под тридцать, а потом и вообще забыл о них. Он почему-то был убежден, что его отпрыск не способен сбиться с правильного пути. Такую невнимательность нельзя целиком сваливать на научную, доходящую до самозабвения работу академика. Сам он в юные годы был тихоней и не давал родителям повода для беспокойства. Видимо, поэтому он не представлял, что воспитание состоит из каждодневной заботы, из каждодневной бдительности и внимания.
— Может быть, все может быть, — пожал плечами следователь, — однако у меня слишком мало оснований предполагать, что машина угнана.
— Почему?
Следователь достал из кармана ключи от машины и протянул их академику.
— Кто дал их угонщику? Чрезвычайно сомнительно, чтобы ваш сын оставил ключи в машине.
— А кого сбила машина?
Следователь вытащил из кармана пиджака паспорт в целлофановой обертке и подал академику.
Давид Георгадзе раскрыл паспорт и обмер. Сердце сдавило. Фотография была запятнана кровью. Некоторое время он не мог разобрать, кто на снимке, мужчина или женщина. Вернее, он смотрел в паспорт, но ничего не видел. Окровавленный паспорт жег пальцы. С большим усилием Давид Георгадзе взял себя в руки и разглядел фотографию. С нее смотрел на него мужчина лет тридцати. Он показался чем-то знакомым. Георгадзе содрогнулся и, не в силах вынести его пристальный взгляд, нашел имя и фамилию. Нет, не знаком. Взглянул на дату рождения, подсчитал в уме.
«Пятьдесят пять лет, — с жалостью подумал академик, — Паспорт, видимо, получил лет пятнадцать назад».
— Очень пострадал? — спросил он севшим голосом.
Молчание.
Следователь взглянул на академика, потом на его супругу. Оба ожидали ответа, будто смертного приговора. Он заметил, что у обоих дрожат лица.
— Он очень пострадал? — громче повторил вопрос академик. Ему показалось, что в первый раз следователь не расслышал. С тяжелым сердцем закрыл паспорт и протянул следователю.
— Скончался на месте.
— Скончался?!
Лавина черного снега сорвалась с горы и с грохотом покатилась вниз. Академик увидел — огромная волна вздыбилась над головой, но не мог сдвинуться с места. Окаменев, как загипнотизированный, взирал он на летящую гору черного снега. Еще миг — и холодная черная лавина обрушилась на него. Накатила гигантская волна и потащила в бездну. Тонны холодного снега давили на грудь. Академик задыхался. Он силился закричать, но крик застревал в горле. Бушующая лавина со страшной скоростью волокла его в бездну. Сорвалась, рухнула на дно пропасти, и, как от взрыва тысячи бомб, качнулась земля.
— Помогите! — закричала Ана, бросаясь к мужу, без чувств распростертому на полу.
— Осторожно, не трогайте его! — Следователь подхватил ее и поставил на ноги. — Я сейчас вызову «скорую», у него, видимо, инфаркт!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В девять часов вечера Зураб Торадзе стоял у постели академика.
Давид Георгадзе спал глубоким сном.
Главный врач не стал будить его, решив подождать, пока больной откроет глаза. Взял стул, бесшумно переставил его поближе к кровати и неслышно сел.
Он волновался, несмотря на то что твердо верил, точнее, был убежден, что академик согласится на пересадку мозга. Но чем ближе подвигались стрелки к девяти часам, тем сильнее его донимали сомнения.
«Не дай бог в последнюю минуту испугается!
Невозможно! У него просто нет пути на попятный!
А вдруг он вообразит, что я его обманываю, говоря о трех-четырех месяцах!..
Смотрите, как сладко спит! Железные у него нервы. Человек с такими нервами и волей назад не повернет».
На академике не было очков. Без них его хрящеватый, с небольшой горбинкой нос казался больше.
«Куда он дел очки?» — спросил себя врач, не видя их на постели. Осторожно встал. На цыпочках обошел кровать. Очки лежали на полу. Академик, видимо, снял их и держал в руке. Когда он уснул, очки выпали.
Зураб Торадзе поднял их, на цыпочках вернулся к стулу, сел и уставился на суровое одухотворенное лицо больного.
Академик, словно почувствовав упорный взгляд, заворочался, веки его дрогнули и открылись. Поначалу он ничего не видел, но глаза постепенно привыкли к темноте палаты, и в зелено-красном свете аппаратуры обозначился силуэт Зураба Торадзе.
Тот встал и протянул больному очки:
— Добрый вечер!
— Вы уже здесь? Кстати, сделайте одолжение, наденьте их на меня.
— Я пришел точно в девять, но не стал вас будить. Точность непременное свойство нашей профессии. Причем точность двойная, точность времени и действий, вы, вероятно, понимаете, что я имею в виду операцию! — Главный врач надел ему очки и снова опустился на стул.
Академик взглянул на него. На сей раз он разглядел черты энергичного лица главного врача, его живые добрые глаза.
— Когда вы решили начать операцию? — спросил он вдруг. Спросил как бы между прочим, словно интересовался походом в кино или на стадион.
— Я имею право заключить, что вы согласны! — вырвалось у Торадзе.
— До согласия мне хочется выяснить некоторые вопросы, разобрать некоторые проблемы. Но, скажем, мы все выяснили и согласовали. Когда вы практически можете начать операцию?
— Через четыре дня. Уже три года я готов к пересадке мозга. А ваше здоровье позволяет нам взяться за нее.
— Итак, никакого риска?
— Я этого не говорил. Однажды я сказал вам и повторяю: шансы на успех — восемьдесят к двадцати. Или, как вы изволили выразиться, четыре против одного. И еще хочу добавить — мы подвергаем себя не меньшей опасности. В случае вашей гибели нас легко вывести на чистую воду. Представляете, какие деньки ожидают нас тогда. И люди, и власть наверняка предадут нас анафеме, придется держать ответ перед Уголовным кодексом, но мы все равно идем на риск. Мы вроде Юлия Цезаря — Рубикон перейден! — бросаем судьбу на весы, но верим в победу.
— Операцию будут делать четверо?
— Помимо меня четверо.
— И те четверо разделяют ваши мысли и верят в победу подобно вам?
— Как один! По-другому и быть не может. Только фанатики своего дела, уверенные в собственных силах, способны на такую самоотверженность. В течение многих лет я подбирал молодых людей, беззаветно влюбленных в медицину. Сегодня они уже не молодые, некоторым за сорок. Многолетний совместный труд и общие взгляды навечно спаяли нас, одна цель и одно стремление связали наши души.