Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И в конце упреков останавливалась на единственном для себя исходе –

               «кончить самоубийством!»

– Все равно, один конец.

Но этим не кончалось.

Разговор опять переходил к жизни – к Задорскому.

– Неужто он мог ко мне относиться так же, как и к другим? – спрашивала она.

И, обвиняя его и коря, переходила – и совсем незаметно – к самообвинению.

И оправдывала его во всем, кругом виня только себя.

От душевной утомленности, от неуверенности за каждую ближайшую минуту, от неожиданности всяких поворотов – «скажешь так и выйдет ладно, а прибавишь слово и все испортишь!» – от постоянной настороженности и домашних забот Тимофеев совсем растерялся:

     стал забывать, – забывал куда чего положит; или что-нибудь только подумает сделать, а пройдет время, и уж кажется ему, что он это сделал.

Маша от растерянности своей душевной все теряла, но забывчивости у нее ни на что не было.

Нет, она слишком хорошо все понимала – и в памяти все проходила и с еще большей горячностью и остротой.

И особенно резко и назойливо приходило ей на память в жестокие минуты отчаяния не то доброе, что ей делали люди, а лишь одно злое.

Растерянность отца с путаной забывчивостью приводили Машу в крайнее раздражение.

И если в минуты виновные начинал он оправдываться, выходило еще хуже.

И все оканчивалось одной угрозой, одинаковой и по пустякам и в важном:

               Маша грозила самоубийством.

А было так потому, что и важное и пустяки равно трогали ее душу – обнажали больное.

И эта боль ее кричала – невыносимо!

В минуту своего раздражения, не видя и не слыша ничего, только одну свою боль, Маша вдруг обращала на него внимание и видела, какое страшное утомление на его лице и во всем, и как весь он согнулся.

И этот вид измученного, падающего человека повертывал ее больные мысли к единственной всеразрешающей мысли –

               самоубийству.

– Двум больным жить нельзя, – говорила она, – уеду и буду жить одна.

– Да как же ты одна-то без меня проживешь! – робко возражал Тимофеев.

– Все равно погибать!

Голос ее в такие минуты становился резкий – «ужасный», она смотрела куда-то в какую-то пустую точку или, закатив глаза, та̀к смотрела, и какая-то невыносимая боль – «смотреть нестерпимо!» – болела в белом безглазье.

И вот в окостенении своем и столбняке, совсем растерявшись, понял он всю тяжесть ее креста.

Он старался все исполнить и, если случалось прошибался в своей забывчивости и недогадливости, все равно «никогда уж ни в чем не оправдывался», и, даже когда прав был, винился, как виноватый.

А угодить все-таки не мог – не было никакого ручательства, что какое-нибудь слово не раздражит ее!

И всегда могли найтись последние пустяки и эти пустяки – безобидные открывали дверцу в самое ее кипучее.

Маша по целым дням лежала – могла пролежать день.

               И это был особенно дурной знак.

Просто глаза закрывались от утомления и безвыходности.

И другой раз он не выдержит и в своем бессильном отупении начинал дремать.

А случалось такое, как на грех, когда Маша решала свое что-нибудь важное – и вдруг обращалась к нему с вопросом.

И замечая, что он дремлет, приходила в неистовство.

Он готов был все сделать для нее: от всего отказаться, закабалить себя в какую угодно и самую проклятую работу – просто душу продать черту! – только бы спасти ее.

Стал он совсем тихим и на все сговорчивым, стараясь предвидеть всякие мелочи и пустяки безобидные, «чтобы только как не раздражать».

Но и это не помогло.

«Внезапность» и «неожиданность» выводили ее из себя.

А как убережешься?

И уж что он ни делал, а ведь непроницаемой стеной не огородишься!

Растерзанная ее душа не могла успокоиться.

И если бы все шло без задоринки в домашнем обиходе, все равно, нашлось бы, на чём излить сердце и душу вывернуть.

Вот она какая любовь –

любовь – всекрасущая, всесветящая! любовь – беспросветная!

В своем отчаянии Маша и ему не верила:

– Знаю, – говорила она, – на словах-то все готов сделать!

И припоминала все его ошибки вольные и невольные, и с такой болью и горячностью, как будто все снова совершалось в явь, не в памяти.

– Замолчи! – исступленно не кричала она, а шептала.

И этот шепот был резче всякого крика.

Мучения ее были так велики и крест так тяжел!

* * *

Откуда же такая мука – ее тягчайший крест?

Душа ее была надорвана тогда еще тем легким замужним годом, какой прожила она с мужем, – и уж самый малый удар мог ее искалечить.

С той голубиной ночи, как в слезах вернулась она от Задорского, почуяла она, что все кончено.

Она поняла:

«любит он ее не для нее, а только для себя».

А такую любовь – ею полмира живет! – она не могла принять.

И надорванная душа ее распалась.

И крест ее любви придавил ее.

Ожесточение ее вдруг сменялось непомерной жалостью и раскаянием.

Она часто начинала видеть, что она больна, и что сама она во всем виновата; и вот отец, который любит ее всею любовью, т. е. не для себя, а только для нее, весь извелся. И вспоминала она все свои мысли и поступки вольные и невольные, от которых бывало тяжко людям, и, винясь во всем, просила прощения.

И так просила – да легче бывало, когда в исступленные минуты отчаяния она проклинала весь мир!

Она исступленно винилась!

И винясь перед отцом, что измучила его, винилась перед Задорским, которого оттолкнула от себя:

               «сама отогнала и оскорбила!».

И в такие покаянные минуты ей хотелось увидеть Задорского: просить его простить ее!

Нетерпение было ужасно.

– Нет, ты ни в чем не виновата! – и не из желания только успокоить, но и по всей правде говорил ей Тимофеев.

И правда, вины ее никакой не было.

За ее легкий замужний год любовь ее была оскорблена и сердце ее искало другой любви.

Такой любовью представлялась ей:

не обладание, а преданность «звезде своего сердца» –

любить не для себя, а только для любимой, служить

ей преданно и беззаветно –

«purus amor!»

«Не владеть, а только молить о любви!».

А награда любви в этой любовной мольбе – в чувстве любви.

Purus amor104

               звезда сердца!

Такой, только такой любви искало ее оскорбленное сердце.

«Purus amor – звезда сердца!».

она внушает подвиг и самоотречение –

она исправляет и возвышает –

она сливается с неземною, движущей небесами любовью.

И чем же она виновата, если ее сердце открыто только такой любви!

Задорский любил Машу, но его любовь была такая – ею живет полмира! –

               не для нее он любил ее, а для себя.

«Purus amor» – это выше его сил!

И он понял, и любя по-своему – так любит полмира! – также понял:

     «если не отстранится, и сам измучается и дело свое погубит, и ее только измучает».

Она винила себя, будто резко говорила с ним и этим отпугнула его от себя.

А если бы говорила она мудро, снисходя до него, кроткими словами высшей силы, силой своей высокой любви, она внушила бы ему «чистейшую любовь», и он стал бы и выше и чище, и дело его не только не пропало бы, как думал он, напротив, расцвело бы, очистившись от мелкой суеты, налипающей ко всяким человеческим делам.

Да, она говорила с ним резко, но она говорила с ним резко, –

               «потому что любила».

Ведь только тот, кто любит, может так крепко, так резко отзываться и даже возненавидеть –

98
{"b":"819337","o":1}