И шли мысли легонько по̀ ветру.
Мысль о зле, проникающем мир, осветила ему человеческую жизнь и душу его до самых потаенных уголков.
И от безрадостного взгляда на жизнь, без всякого намека на утешение, Антон Петрович никогда не уклонялся.
И окно его, выходящее на брандмауер, представляло башню – столп, откуда и в самом деле взирали на мир два черные глаза.
Свинья, почуяв, что в навозе есть своя сладость, раз плюхнувшись в навоз, валялась в нем не без удовольствия, помахивая хвостиком; так и Антон Петрович, пораженный еще в дни юности своей злой мыслью, уперся в брандмауер и, не ожидая, а главное не желая ничего другого, вкусно прихлебывал душистый чай.
Жизнь представлялась ему заколдованным кругом безысходно существующего от века и ничем в веках непреоборимого черного зла.
И он не только мирился и не искал выхода из этого злого круга, напротив, желал, чтобы злой черный круг таким и остался бы навеки.
В этом и была его вера.
И если бы вдруг обнаружилось, что и из этого злого круга есть какие-то выходы, он так растерялся бы, что наверное позабыл бы, где дом его – Таврическая верхотура57.
А если бы нашел верные указания, что человек когда-нибудь выскочит из этого злого круга и попадет в другое царство, не черное, райское, да от одной только райской мысли он потерял бы вкус к – чаю.58
И не потому, что стало бы ему совестно за избранных счастливцев рядом с обойде́нными, а исключительно от сознания, что вот он, Антон Петрович Будылин, так позорно ошибся.
Да, если бы он увидел, что мир вовсе не безысходно и неодолимо скверен, в нем оскорблена была бы самая сердцевина его проклятого существования на проклятом белом свете.
И вся услада его сводилась к расширению и углублению отчаянного взгляда на мир и жизнь и в самоуверении, что иначе и быть не может.
– И не нужно! Не нужно! – с хрипом шептал он бездушному, как живому, брандмауеру.
Мысль его была ленива, наново перестраивать свой взгляд было бы для него не то что тяжко, а просто непосильно.
И он копался в книгах, отыскивая новые подтверждения злой своей мысли, чтобы как-нибудь не сорваться, и до ниточки показать свою правоту и прежде всего перед самим собою.
С какой радостью хватался он за разоблачение всякой утешительной бывальщины, созданной обездоленным обойденным человеком, чтобы только как-нибудь вынести на свет все зло и темь жизни.
Хлебом не корми, только расскажи ему о какой-нибудь позорящей «гордого человека» гадости59 или какое событие, сбивающее с толку человеческую веру.
Оклеветать и поверить в свою клевелу – вот первое удовольствие!
Из книжек подбирал он замечания и факты, проливающие свет на истинные человеческие побуждения, от которого не больно поздоровится! – как сам любил похвастать.
Доставалось вере человеческой, плохо приходилось и истории.
Подмигивая брандмауеру, заводил он свой спор и разоблачения.
– Вы знаете, – подмигивал он брандмауеру, – сказание о апостоле Петре и Симоне волхве, как в Риме препирались, и как побежденный волхв низвергнут был на землю? А знаете ли вы, что волхв-то тут совсем ни при чем, а спорил апостол Петр с Павлом! Первоверховые-то, вместе поминаемые и празднуемые, врагами, оказывается, были, вы понимаете? А еще скажу вам, наверняка-то никто не возьмется сказать, был или не был апостол Петр в Риме, – а скорее всего никогда и не был.60
И заведет о Римской церкви, как по-домашнему приспособила она Бога – творца – домостроителя – зиждителя, Петрова каменная церковь.60
– Уж доподлинно каменная, совсем как в благоустроенном доме, с промыслом, всемогуществом и всеблагостью. И все это в круге зла, черноты и проклятия, понимаете? А для утешения малых сих поставила доброго Пастыря. И никакая сила не одолеет ее. Еще бы, чаек-то попивать всякому хочется, и уж что-что, а от этого никто не откажется и обязательно поддержит.
Из русской истории его особенно привлекало Смутное время, когда во всю распоясалась русская душа изменная, неверная, жестокая.
– Всем известная нижегородская быль – Минин61и Пожарский62! Знаете – Минин-и-Пожарский на Красной площади в Москве памятник в вразумление! Минин кликнул клич к православным за Русь православную, и здравый ум толкнул руку к кошелькам и даже к закладным: «Заложим жен и детей!» Все это истинная правда. Ну, конечно, где убеждением, а где и силой действовал Минин, чтобы жертвовали. Но дело-то не в том, а вот, когда подобрались разбойники и потихонечку замирилась Русь, революция кончилась, тут кто посостоятельнее и пораздумал да все до копейки назад и выбрал: жертву-то свою за Русь православную, и опять в кубышку. А из каких таких денег? – ни за что не отгадаете. А я вам скажу: из кабацких доходов, – вот тебе и жертва!
Антон Петрович отхлебывал, причмокивал.
– А еще вы, может, слышали, – подмигивал он брандмауеру, – жил-был на Москве в XVII веке Иоанн Неронов63, протопоп от Казанской, вот уж подлинно столп и утверждение русской веры – огненной «последней Руси». Ведь, это ему, протопопу, от образа Спаса глас был о «последней Руси»: «Дерзай и не бойся до сме́рти!» Это его, Неронова, в видении по Христову велению ангелы дубцами побили. И этот-то ревнитель русской веры при всем своем благочестии, а землякам своим, нижегородским кабатчикам, мирволил на Москве и сколько раз от царской грозы спасал. А вы понимаете, что такое кабатчик по старой-то русской вере – вино-то чье – разве Божье? – вино от винокурца – беса, а кабатчик слуга его покорный, бесослуг. Вот тебе и столп!
Святая Русь, – юродивые и блаженные, убогие, прозревшие от белого своего сердца, и не только отказавшиеся от мира сего, но еще и вольно принявшие на себя вину всего мира, святая Русь неколебимая, как и «последняя Русь» огненная, совесть русская со всей ее болью и скорбью, – белый свет белого сердца, без которого темь и пусто на Руси – разбой и пропад, и язык мешается, это русское единственное, как Никола, подкапываниями и розысками огульно превращались из святой Руси в Русь смердящую.
И это не только со святою Русью – с Россией у Антона Петровича свои были счеты – но и со святой Германией, со святой Англией, со святой Францией, со святой Италией, со всем белым светом, где еще жив человек, не погасла искра Божия, – то же самое, – обязательно подведет под смердящее.
Больше всякого праздника, а в праздники можно было спать, сколько влезет, и на службу идти не надо, бывали те вечера, когда Антон Петрович выуживал что-нибудь разоблачающее, что шибало в нос, и святость обращал в смердящее.
Воображая весь мир своим врагом уличенным, тыкал он его носом, как кошку:
– смотри, мол, чуй, все неправда и нет никакой правды –
– И не надо ее, не надо!
– чуй и задыхайся –
– Так вам и надо, так и надо!
и омерзитесь вы, смердящие, смердящейся жизнью.
А по лени своей мысленной и неповоротливости старался он уверить себя, что все это ясно и просто и ничуть не загадочно:
– и что ж тут такого – зло, змеей извиваясь, проникает мир!
Но скажу вам, Антон Петрович не окостенел еще, и «кожаные одежды первородного изгнания» не задушили сердца.
И вот, как сейчас, с ужасом опустив на стол браунинг, он весь растерзан стоит, так и без браунинга вдруг ни с того ни с чего проникало в его уверенность самое беспощадное сомнение и червем точило его мысль.