Но если имя знаменитого пурховецкого инспектора следовало вписать в числе прочих изречений в каком-нибудь Дельфийском храме, Ледневу начальницу, обладавшую великим искусством не тратить ни копейки из своего кармана и ловко проводившую за нос не только своих изголодавшихся учителей, но, как говорили, и само министерство, Ледневу следовало почтить куда познатнее.
Проходила зима. Вместе с снегом уж тая, расползалась черная гора на Бельгийском дворе. Наступала весна с своей Пасхой.
Невесело встретили Пасху, как невесело прошло Рождество.
Василий Александрович – клоун выписался из больницы, поджила у него пятка, но все-таки прежнего нет, не вернуть, – пятка уж не такая, и стал он вроде, как без пяток: пройдет на угол Гороховой до газетчика и обратно – только и всего. Вере Николаевне вместо экзамена на аттестат зрелости доктор посоветовал, не теряя минуты, куда-то в Абас-Туман отправляться: с легкими что-то не очень-то ладное оказалось – скрип какой-то у ней и шип в легких. Анна Степановна от образцового ледневского порядка просто с ног валилась и все только улыбается, все улыбается своею больной страшной улыбкой.
На Пасху на Бурковом дворе все было, что бывало из году в год на большие праздники с тех самых пор, как на Фонтанке Буркова дом стоит: случаи, происшествия, скандалы, драки, мордобой, караул и участок, но все в высшей степени и громче будничного.
У акушерки Лебедевой опять покража случилась, но уж не шубу зимнюю меховую украли, а тридцать два рубля, скопленные на шубу, – в чулке деньги лежали в запертом комоде, чулок остался, а денег не разыскали, как в печке сгорело. Опять винили швейцара Никанора, что не доглядел, а где Никанору углядеть: он и день на ногах и ночью вставай на звонки, так круглый год. Конечно, умный вор – свой, ничего не поделаешь! Пекарь Ярыгин из Бурковской булочной, нахристосовавшись в первый день, залег вечером на доску спать над квашнею, да во сне, знать, перевернулся неловко и упал в тесто, да за ночь-то его и засосало, хватились наутро – а уж только одни ноги из квашни торчат, хороший был пекарь Ярыгин! Станислав конторщик и Казимир монтер, вздумав поразвлечься, шутки ради подпоили Бркина паспортиста. А Еркин, строго соблюдавший свой новогодний зарок братцу не пить водки, от долгого воздержания, хватив стакан злой перцовки, взбесился и полез в драку – и все это среди бела дня на дворе в то время, как в углах девицы в черных платочках и монашки-сборщицы в сапогах откалывали Горбачеву Христос воскресе из мертвых. Казимир-то ускоконул, а Станислав попался, сгреб его Еркин да на землю, ущемил, придавил коленкой, хапнул и откусил нос, а случившийся тут же на дворе рыжий губернаторский пес Ревизор откушенный Станиславов нос съел. Сам Бурков, бывший губернатор, самоистребитель, возвращаясь в первый день Пасхи из каких-то важных гостей, забыл на извозчике яйцо и, спохватившись только наутро, заявил полиции о розыске пасхального извозчика126 с этим, должно быть, замечательным яйцом, о чем оповестили на третий день все петербургские газеты. И на третий же день бурковские ребятишки, играя в военный суд, приговорили швейцарова Ванюшку – Никанорова сына – к смертной казни через повешение и приговор привели в исполнение: потащили мальчишку в каретный сарай и там на вожжах вздернули. Едва отходили, хлюпкий мальчонка, посинел, чуть не задохнулся. Наконец, и совсем непредвиденно муж и жена Ошурковы покончили самоубийством. И никто по двору понять не мог, с чего бы им кончать с собой: и десять комнат – квартира и все десять комнат всякими вещицами изнаставлены и аквариум с рыбками. «Хорошие были господа!» – в один голос говорила прислуга, кухарки и горничные, никогда подолгу не державшиеся из-за этих разных вещиц у Ошурковых.
Вскоре после Пасхи как-то на Фоминой Сергей Александрович, заключив с театром условие о поездке за границу, зашел вечером к Маракулину чаю попить. К чаю подошла и Вера Николаевна и Анна Степановна, пришел с палочкой и Василий Александрович – клоун. Разговор шел о дамаскинской театральной заграничной поездке, в которой сам Сергей Александрович видел чуть ли не спасение России. По его словам, Россия, задыхающаяся среди всяких Раковых, Лещевых, Образцовых, Ледневых, Бурковых, Горбачевых и Кабаковых, впервые своим127 искусством покажет себя городу великих людей – сердцу Европы – Парижу, и победит.
– Чего в самом деле, – сказал Сергей Александрович, расходившись, как на каком-нибудь театре, – все поедем, всем за границу надо, хоть на месяц, на неделю, все равно, только взглянуть и от всей этой бурковщины освежиться, и тебе Василий, мы тебя дотащим! и вам, Вера Николаевна, забудете Абас-Туман!
– А на какие мы деньги поедем? – улыбалась Анна Степановна.
– Как на какие деньги?
– Куда уж нам за границу, – заметила Вера Николаевна.
– Через край, брат, хватил с своим Парижем, вот что!
– Я достану денег, – сказал Маракулин, вспомнив вдруг о Плотникове, – тысячу рублей достану! – и сказал это Маракулин с такою верой и так твердо, что все ему поверили, и о деньгах уж больше не было разговору.
Вопрос был решен: все едут за границу в город великих людей – в сердце Европы – Париж. Голова у всех закружилась. Строились предположения и в предположениях развивались всякие подробности и с таким жаром и верою, словно бы с этой поездкой за границу действительно связано было спасение России – их спасение, и стоит им только переехать границу, так оно и начнется.
Там, где-то в Париже, Анна Степановна найдет себе на земле место и подымется душою и улыбнется по-другому, и там, где-то в Париже, Вера Николаевна поправится и сдаст экзамен на аттестат зрелости, и там, где-то в Париже, Василий Александрович снова полезет на трапецию и будет огоньки пускать, и там, где-то в Париже, когда Сергей Александрович, танцуя, побеждать будет сердце Европы, найдет Маракулин свою потерянную радость.
– Верочку бы отыскать, – схватился вдруг Маракулин, – Верочку бы взять с собою, чтобы и она там, где-то в Париже, нашла свое: или сделается великою актрисой и отомстит Анисиму или пусть лучше явится к ней успокоение, мир Божий сойдет на нее, уймется месть и просто она простит ему.
И когда он сказал об этом, все согласились, что надо взять и Верочку.
– А я Верочку встретила, – сказала Вера Николаевна, – в Москве вы тогда были, иду я вечером домой по Гороховой, бежит мне навстречу, а холод такой, метель поднялась, сама в одной кофточке летней, косынкой белой повязана. «Верочка!» – окликнула я. Остановилась она, посмотрела, да как-то так на меня посмотрела, дрожит вся. «Верочка, говорю, пойдемте чай пить, к нам чай пить!» – а она поправила косынку, дрожит вся, да головой так сделала. На Семеновском мосту… а холод такой, метель поднялась…
Письмо к Плотникову в тот же вечер было написано и утром отослано заказным в Москву. Маракулин верил, что придут деньги, верил в Плотникову тысячу, как сам Плотников верил в Маракулина.
Адония Ивойловна, между тем, на богомолье двинулась: поехала она в Иерусалим, где демьян-ладон вон не выходит и горят свечи неугасимые: там омоется она в Иордань-реке, оботрется плакун-травой и спадет с нее, как еловая кора, все ее горе – горесть вся и слезы, уразумеет она корабли Парашины и не будет земля уходить и обваливаться на могиле мужа на Смоленском.
Свободная по вечерам, Акумовна гадала и выходила всем большая перемена и дорога, а Маракулину, кроме того, трава и елки, как тогда перед Москвою, только елки эти совсем близко были и не по краям – по краям они лежали у Веры Николаевны.
– Веселая дорога! – шептала Акумовна.
– В Париж едем, Акумовна, в сердце Европы!
– А не взять ли нам Акумовну, согласна Акумовна за границу в Париж с нами? – подмигнул Сергей Александрович.
Что ж и поеду, девять лет воздухом не дышала, воздухом подышу! – не заставила себя упрашивать Акумовна, готовая, пожалуй, за Сергеем Александровичем не только в Париж, а и на край света пешком идти.