С 9 по 31 июля 1912 г. (о времени посещения см.: РНБ. Ф. 634. Оп. 1. Ед. хр. 3. Л. 15) писатель гостил в имении А. А. Рачинской (село Бобровка Тверской губернии), где продолжал работу над повестью. Вероятно, название села отразилось в фамилии главного героя. В Бобровке Ремизов закончил и тут же стал переделывать текст «Пятой язвы». Мотивы неудовлетворенности написанным звучат в его июльских письмах А. Блоку. Так, 22 июля Ремизов сообщал: «Сиднем сидел тут все дни: пишу следователя Боброва. Очень устал я. Кончил всю повесть, перечитал – две последние главы „Вождь жизни“ и „Один бреука“ никуда не годятся: не могу приняться переделывать. А надо, непременно надо» (ЛН. Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 108). А в письме, датированном с 26 на 27 июля, он отметил, что «как раз сегодня принялся за исправление неудовлетворяющих <…> страниц» (Там же. С. 109).
Окончательный этап работы над текстом был связан с поездкой Ремизова в Кострому к И. А. Рязановскому. Писатель вез с собой рукопись повести и ехал с творческой задачей, обозначенной в письме к Рязановскому от 1/14 июля 1912 г.: «Желания мои такие: хочется мне сейчас привести в порядок повесть о следователе и с рукописью, которую я мог бы прочитать, не спотыкаясь, к Вам в Кострому. У Вас посидеть и сделать всякие исправления и вставки» (РНБ. Ф. 634. Оп. 1. Ед. хр. 31. Л. 29). В письме Рязановскому от 3/16 июля он замечал: «Числа 7-го хотел бы к Вам выехать в Кострому, боюсь, дома ли Вы? <…> Хочу в Костроме воздухом – духом русским подышать» (Там же. Л. 31). Почти те же слова повторены в письме Ремизова Б. А. Садовскому от 8/21 августа 1912 г.: «„Дубоножие“ писалось все лето и теперь кончилось. Буду переписывать. Завтра еду в Кострому подышать русским духом» (РГАЛИ. Ф. 461. Оп. 1. Ед. хр. 113. Л. 5).
Ремизов был в гостях у Рязановского с 10 по 20 августа (о времени посещения см.: ГЛМ. Ф. 19 ОФ 3463/1-3; РНБ. Ф. 634. Оп. 1. Ед. хр. 3. Л. 15). Впоследствии он вспоминал: «За неделю среди книжных сокровищ я не то что выкупался, а прямо сказать, выварился в книгах. В эти незабываемые дни не могло быть и речи заснуть. Сам бессонный хозяин подымал меня ни свет ни заря, да и среди ночи, вдруг вспомнив о каком-нибудь замечательном первом издании или рукописной, мне очень полезной книге <…> За семь дней и семь ночей я узнал о книге в „себе самой“ и понял, что такое книжник в царстве своих книг. <…> я сам весь был в книге. Сохраняю мою костромскую память – „рязановскую“ <…> в „Пятой язве“» (Подстриженными глазами. С. 155). Именно в Костроме окончательно сформировался внутренний контекст повести, которым стала древнерусская литература. В письме от 20 августа к Блоку Ремизов сообщал об итогах своей поездки: «Насмотрелся я старины, надышался русской речью. Повесть мою еще раз переписал, теперь получше стала. Очень тяжко исправлять, когда голова зашла за голову, все написанное не удовлетворяет. <…> По вечерам Пролог читали (рукописный) времени ц<а>ря Василия Ивановича» (ЛН. Александр Блок: Новые материалы и исследования. Т. 92. М., 1981. Кн. 2. С. 108).
«Пятая язва» была опубликована в альманахе «Шиповник» с датой «1912 г. с. Бобровка». В 1913 г. публикация без изменений текста была повторена в сборнике «Подорожье» с датой «1911–1912». Берлинское издание 1922 г. имеет посвящение С. П. Ремизовой-Довгелло и дату: «1911–1912. 1922. Charlottenburg». По тексту проведена стилистическая правка (устранение черт «народного стиля» – сказового повествования, изменение строфики). Однако в целом текст 1922 г. – не редакция, а вариант первоначального текста.
Появившись в альманахе «Шиповник», повесть «Пятая язва» сразу же привлекла к себе внимание критики. Большинство рецензентов самых разных направлений восприняли ее как обобщающее произведение о России, сопоставимое с повестями Горького и Бунина. Так, например, В. Львов-Рогачевский отмечал: «Перед вами – новый „городок Окуров“ или Студенец, а в нем – новый Кожемякин – следователь Бобров, летописец Студенца и всей России. Только летопись Кожемякина была написана слезами любви, а „временник“ Боброва написан желчью ненависти» (Современный мир. 1912. № 11. С. 362). Нововременский автор А. Бурнакин, фактически написавший не рецензию, а памфлет на Ремизова и его произведение, бичевал «Пятую язву» как «повесть, в которой обличается провинция, <…> оплевывается Россия <…> Было это, было. Сначала „Мелкий бес“, потом „Городок Окуров“, потом „Деревня“» (Новое время. 1912. № 13212. 21 дек. С. 5). Вычленив главную тему произведения, критики, в основном, не поняли его художественной целостности, глубокой взаимосвязи между судьбой города Студенца (символа России) и трагедией главного героя. Образ Боброва истолковывался по-разному: как символ интеллигенции, «разочаровавшейся» в революции (В. Боцяновский. – БВ. 1913. № 13341. 11 янв. веч. вып. С. 5); как воплощение «всей оппозиции русской» (С. Любош. – Современное слово. 1912. № 1728. 28 окт. С. 2–3); как тип идеалиста, потерпевшего крах при столкновении с действительностью (В. Голиков. – Вестник знания. 1913. № 2. С. 235) и т. п. При этом многие критики сочли сюжет о Боброве одним (подчас даже излишним) эпизодом из серии историй о жизни студенецких обывателей. Причиной непонимания было то, что большинство рецензентов прикладывали к повести мерки старой реалистической литературы, не учитывали специфику художественного метода писателя. Отмечалась близость ремизовской манеры к традициям Гоголя, Достоевского, но зачастую это расценивалось как подражательность: «Это странная, необычная повесть – дикая смесь Достоевского с Гоголем» (Л. Мович. – За 7 дней. 1912. № 49. С. 2164); Ремизова «хоть кипятком, хоть холодной водой, а он знай свое: хочу быть Гоголем, да и баста» (А. Бурнакин. – Новое время. 1912. № 13212. 21 дек. С. 5). Более тонкие критики (например, Е. Колтоновская. – Новый журнал для всех. 1912. № 12. С. 100) расценивали эту преемственность как типологическое сходство писательской индивидуальности.
Почти никто из рецензентов не отметил использования в повести традиций древнерусской литературы, существенных для понимания произведения. На них указали только А. Измайлов и П. Щеголев, хорошо знавшие увлечение Ремизова древней книжностью. Измайлов подчеркнул присутствие в повести пласта древнерусской литературы, но увидел ее влияние лишь на язык произведения. Он писал, что Ремизов «любит книгу и написанное слово не только в содержании их, во внутреннем существовании, а даже во внешности. Любит эти дубовые дщицы, восковые застывшие капли, киноварную букву, начинающую сказание, полууставный завиток рукописи. <…> По этой черте почти совсем одиноко стоит фигура его среди собратий <…> Тихонько прячется он в своем уголке, сидит за древней книгой, пересыпая ее прекрасные самоцветные слова» (Русское слово. 1912. № 260. 10 ноября. С. 5). Щеголев проследил влияние древнерусской литературы на формирование ие только языка, но и художественной структуры повести. Он отмечал, что «дело, в конце концов, не в Студенце и не в Боброве. Разорение русской земли – вот истинная тема А. Ремизова, и самой повести его пристало бы название „Плача о погибели русского народа“. Сам А. Ремизов очень напоминает тех старцев и книжников, которые в старину в одиночестве своих келий описывали разорение родной земли и обращали свой „Плач о погибели“ к своим соотечественникам» (День. 1912. № 26. 27 окт. С. 6). Наиболее адекватной по пониманию критиком авторского замысла была рецензия Р. В. Иванова-Разумника. Как упоминалось, в процессе работы над повестью Ремизов находился в постоянном контакте с критиком. Иванов-Разумник внимательно проследил в своей рецензии развитие мотива Суда и особо остановился на проблеме трагической отделенности героя от своего народа. Он был единственным критиком, кто осмыслил финал повести, как катарсис: «Так всегда совершается трагедия – рост души человеческой; от формальной правды, от идеи законности следователь Бобров должен перейти, перестрадав, к высшей человеческой правде, к любви человеческой. <…> Он умер победителем над самим собою; <…> умер, став человеком и приняв страдания человеческие» (Заветы. 1912. № 8. Отд. II. С. 48).