И опять мгла. Что-то мелькало в мозгу, и Арунас не мог сообразить, где он воюет: в Пуренпевяй, Дегесяй или в самом Берлине…
Спустя некоторое время Арунас сел, расстегнул воротник и совершенно ясно увидел отца…
«Сынок, Арунас! — Отец был перемазан сажей и кровью. — Прости меня, старика. Я всю свою жизнь воевал, страдал и учился ненавидеть. В моем сердце копились запасы любви. Я боялся любить, прятал чувства и думал, что они меня погубят. А вышло наоборот. Не осуждай меня…»
Арунас тогда ничего ему не ответил. Посмотрел на окровавленные руки и тихо попросил:
«Поищи чего-нибудь попить».
— Пить! — повторял он и сейчас.
ПОЛДЕНЬ
1
Вторые сутки дежурит Альгис у чердачного оконца, притопывая окоченевшими ногами. Ему кажется — он в поезде. Колышущийся в такт его движениям мир в квадрате оконца прост и понятен: Пуренпевяй, за Пуренпевяй — Ожкабуджяй, за ними — лес, под холмом — озеро и деревня, потом — Рамучяй, Каунас, еще дальше — Вильнюс, Москва.
«А там, в поезде, все было иным: день за днем бескрайняя равнина или нескончаемые горы. Без конца и края, без начала, без предела. Занесенные снегом, словно укрытые от постороннего глаза белым маскировочным халатом дали, горы и снова равнинный простор.
А поезд мчит все дальше, по берегу Байкала, ныряет в горы, громыхает туннелями, и с каждым километром Люда становится все печальнее, съежившись, ждет чего-то, не похожая на себя. Я уверен, она тогда думала, что мы едем прямехонько на тот свет и возврата оттуда не будет.
«Какие просторы, какая ширь и каким ничтожным кажется человек». Поезд проезжал под страшной, нависшей скалой. Люда боязливо прижалась ко мне. Я боялся шелохнуться.
— Альгис, мне страшно, мне хочется молиться…
В тот миг мне показалось, что в этих словах скрывается какой-то смысл, которого я так долго и безуспешно искал. Ответ пока еще неопределенный, нечеткий, но я уже не сомневался, что искать его нужно именно здесь, в этой гигантской борьбе человека с природой.
Ширь, дали, безграничные горизонты и вдруг — огромные фабрики, шахты, человеческий муравейник, стройки, стройки, снова стройки…
Мне тоже хочется молиться, но не от страха и не одному какому-то великому, а всемогуществу человека. Такая ширь, такой простор, и везде перед глазами встают сотворенные его руками чудеса. Глядишь и не веришь собственным глазам. Это еще не был истинный ответ. Самый верный я нашел только теперь. Может, и не самый точный, но мне кажется, что перед лицом этих чудес человек прославляет самого себя, взяв за символ изображение вождя.
— Вынеси иконы из церкви, и она потеряет свою святость, — сказал мне потом Намаюнас. — Повесь в ресторане изображение божьей матери, и она покажется простой крестьянской женщиной, плохо одетой и не стыдящейся своей наготы.
Данта работал в лесхозе экономистом, жена — телеграфисткой, оба по специальности, полученной в молодости. Жили неплохо, в большой комнате со стенами из круглых, пахнущих смолой бревен. Сначала было не до разговоров — слезы, смех…
— Спасибо вам, Альгис, вы для нас дороже сына, — пожал мне руку Данта.
— Милый вы мой, — обняла меня Людина мать.
И я почему-то подумал, что никому не вредно испить горя. Людины родители стали лучше: исчезла напыщенность, уменьшилось разделявшее нас расстояние, и я впервые почувствовал себя у них как дома. А заварной чайничек с помятым боком и сушеная рябина заставили меня совсем расчувствоваться. Но внутренне я все же готовился отражать атаки Данты.
— Мы же писали, Людочка, чтобы ты до лета не трогалась, не теряла драгоценного времени, — укоряли Люду родители. — Мы здесь зарабатываем даже больше, чем дома, только продуктов кое-каких не хватает. Деньги для нас не проблема, мы тебе будем помогать.
— Я очень соскучилась.
— Мы тоже, детка, но ведь у тебя в этом году выпускные экзамены. Это не шутки!
Через несколько дней, нагрузившись подарками и гостинцами, набив полные карманы писем, мы собрались в обратную дорогу. Директор лесхоза выдал мне несколько сот рублей — подписаться на литовские и эстонские газеты и журналы. Пятьдесят километров до ближайшей железнодорожной станции мы добирались целые сутки. Тогда-то и начал разговор Данта…
Я молчал и думал, что на ученических картах места эти — лишь маленькие точки, что человек теперь так мудр и может на маленьком листке уместить целую галактику, но чем дальше, тем хуже понимает себе подобных.
При прощании Данта подал мне письмо.
— Передайте брату. Он живет неподалеку от Рамучяй, по дороге в Дегесяй. Вам эти места, как я слышал, хорошо знакомы. Его фамилия Кувикас, мы от разных отцов. И я заранее прошу извинить за возможные неприятности. Хотя, может быть, и его времена изменили. Не посчитайте за труд…
И опять выстукивают колеса, отсчитывая сотни, тысячи километров. Я не мог оторваться от окна. Мне казалось, я нашел ответ очень важной загадки и на всех парах спешу поделиться этой разгадкой с товарищами. В вагоне было холодно, Люда мерзла. Она очень изменилась, стала совсем другой. И опять верила мне! Изменился и я. Теперь я понял, что мне нельзя оставаться в стороне от общего дела — от шахт, домен, строек, что нужно быть в самой гуще, если я хочу оставить хоть какой-нибудь след по себе, хоть на час пережить самого себя. На моем участке еще гремели выстрелы. И я торопился туда, ни на секунду не задумавшись, что на полпути все может окончиться смертью.
В Москве пересели на другой поезд. Люда сразу же уснула. Я стоял у окна и курил. Под утро так измучился и устал, что не выдержал, приставил к лавке чемоданы, лег на них и укрылся шинелью. Утром проснулся у стены. Люда не спала. Моя голова лежала у нее на коленях, она ласково гладила меня по волосам и украдкой от всех осторожно целовала.
— И почему ты такой? — шептала она.
Я боялся открыть глаза, хотя и не понимал, упрек это или похвала. В тот момент я сделал бы для нее все. Но она не требовала ничего.
А поезд катил к дому. Чем ближе, тем больше проталин в снегу, тем острее пахнет весной, тем сильнее тянет к друзьям. Во мне бродил страх остаться в стороне от того, что я видел своими глазами и что не мог назвать никаким другим словом, кроме затасканного и опозоренного религией слова — чудо…
Устроив Люду у нас дома, я несколько дней носился по городу, передавая письма и посылки, заказывал газеты и журналы. А потом подошла пора прощаться. Я должен был уезжать. Это понимали и Люда и мама.
По дороге в Рамучяй кое-как упросил шофера остановиться на несколько минут у дома Кувикаса, брата Данты. Кувикас долго вертел письмо, недоверчиво разглядывал меня.
— Это за что ж его вывезли?
— Не знаю.
— Должен бы знать. — Он имел в виду, наверное, мою форму.
— Он просит изредка присылать луку, чесноку, сала.
— И там он, поди, лучше меня живет, если больше ничего не надо…
— Насколько я знаю, он в свое время спас ваше хозяйство от продажи с молотка.
— Ему, такому барину, это было раз плюнуть. Тысячи огребал.
— А для вас килограмм сала — проблема?
— Кабы знать, что не задарма, не чертям под хвост…
Я бесился, а он невозмутимо глядел на меня прищуренными глазами и хитровато улыбался.
— Если правда, что там за головку лука кучу денег не жалеют, тогда можно и послать кое-что.
Кувикас был доволен своей находчивостью. А у меня чесались руки. Оглядев помещение с земляным полом, в котором мы стояли, я увидел пианино, несколько шкафов из дорогого дерева и раззявленный, словно раскрытый зонтик, граммофон.
— С огромным удовольствием я поменял бы вас местами.
Я забрал у него из рук непрочитанное письмо и вышел. Шофер нетерпеливо гудел, вызывая меня. Гудки автомашины, по-моему, совсем сбили с толку Кувикаса.
В Дегесяй шофер ссадил меня на площади Победы и помчался дальше. Я огляделся. Здание апилинки и дома вокруг него были сожжены дотла. У разрушенной казармы свалены в кучу, видно еще с осени привезенные, Кирпичи, песок, известь. Крыши на разрушенной стороне дома нет. Сквозь отворенные двери видны были куры, бродившие по коридору. Внутри на почерневших, прогнивших досках — лужи застоявшейся воды. Тишина. Слышно, как гребутся по полу куры.