— Это тебе…
Она не взяла и очень серьезно, не желая обидеть меня, сказала:
— Спасибо за внимание. Но я не могу принять, товарищ Гайгалас, пусть мои слова дойдут до вашего сердца. Вы найдете девушку, похожую на вас, она будет вас обожествлять. Вы будете счастливы. Мой приемный отец говорит: счастливой бывает только та пара, в которой ни одна сторона не превосходит другую добродетелями. И в любви должно быть равновесие. Вы слишком высоко поднимете меня, у меня от этого закружится голова. Я вас очень прошу — не унижайтесь. Это равновесие, говорит мой отец, называется человеческим достоинством. Не нужно терять его даже в любви. Одним словом, можете вы сделать доброе дело?..
— Отчего же…
Черт побери, отчего же я не могу сделать доброе дело? Поцеловал несколько раз сдуру и уже готово — заслужил славу злодея. За кого она меня принимает?! Рассвирепел я, готов был на стену лезть, хотелось назвать ее сопливой девчонкой, но сдержался и пообещал, — как последний идиот, пообещал, — не навязываться со своей любовью. Так расписался я в собственной глупости, своими руками надел венок святого мученика. На небо не пустили, так принял обет сидеть на столбе, лишь бы только не спускаться на землю. Не зря говорят, будто бог, чтобы наказать человека, лишает его разума.
Мне тогда очень нужна была прочная опора. Надо было стать на твердую землю, бежать от себя, надо было узнать и заново найти себя. А я разозлился. И на кого? На своего соперника Бичюса. На всех. Нечем мне хвалиться в этой истории: словно кролик при виде удава, я орал, я скулил, упирался и шел прямо ему в пасть. Это была ревность. Нет, это было оскорбленное самолюбие…
Я схватил свой подарок и хотел вышвырнуть в окно, растоптать, только бы он не мозолил глаза, не напоминал о себе. Но в это время пришла на дежурство опоздавшая девушка, комсорг школы медсестер.
— Это тебе за пунктуальность, — я протянул ей безделушку.
Она покраснела, смутилась, даже испугалась, но, поняв, что я всерьез, очень обрадовалась. В тот единственный раз она мне показалась если не красивой, то по крайней мере сносной.
— Спасибо, вы очень любезны…
Я хотел посмеяться над другим, но в дураках оказался сам. Ей, видно, впервые парень делал подарок, и она приняла его с удовольствием. Меня словно вышибло из комнаты. Страшная злость раздирала мне грудь, впору было самому выброситься в окно. Чувствовал, что нужно покончить с этими дурацкими страданиями Вертера, но ничего не мог поделать. Разговор с Даунорасом заставил меня снова наглупить.
— Ты болен? — спросил он у меня в столовой.
— Нет, переболел.
— Смотри не свались опять. Директор спиртзавода тебе не родственник?
— Хороший знакомый отца.
— Прекрасно. Дадим тебе комсомольское поручение, хотя и не совсем официальное. В пятницу день рождения Ближи. Стоило бы подумать, как по-дружески отметить. Если понадобятся деньги, организуем складчину. Одним словом, нужно быть на высоте, не забывать о литовских традициях.
— Постараюсь.
— А с Бичюсом справиться для тебя — сущий пустяк. Кроме того, послушай меня, как старшего. Девушка всегда таким манером цену себе набивает.
— Откуда тебе известен наш разговор?
— Когда признаешься в любви, проверь, все ли двери закрыты. Кроме того, советую и замочную скважину завешивать шапкой, чтоб, не ровен час, кто-нибудь не подглядывал.
— Ах ты негодяй!
— А ты несчастная жертва любви. Должен тебе сказать, что еврейки хорошие жены, ты много потерял.
— Прекрати!
— Ты с Бичюсом так поговори, Вертер.
И тут я ему отвесил. Не очень умело, но достаточно больно заехал по носу. А он даже не удивился и совсем не обиделся. По крайней мере, мне так показалось. Отерев лицо, Даунорас поднялся.
— За тобой должок будет. И заплатишь ты высо-о-кие проценты… — посулил он мне.
Все в столовой смотрели на нас: на меня — неодобрительно, на Даунораса — сочувственно. А я забился, как теперь, в угол и хотел одного только: чтобы никто меня не видел, чтобы я мог наблюдать, оставаясь скрытым от всех. Но я был на виду. На мне лежал тяжкий крест. И назывался он именем моего отца, Юргиса Гайгаласа. Вот это и не давало мне возможности схорониться».
«И почему отец не простой рабочий?» — тяжело вздохнул Арунас и припал взглядом к дыре.
ГАРЬ
1
Во дворе вспыхнул огонь: Шкема поджег солому, которой был обложен боров, а сам бегал вокруг с горящим пучком, подправлял огонь и покрикивал:
— Ну-ка, Маре, сунь борову камушек в рот, а то без ведерай[13] останемся! Анеле, пошевеливайся, леший тебя побери, скреби щетину, счищай пепел! Да гляди шкуру не подпали, не то голову оторву… — Сам он выхватывал из снопа небольшие пучки соломы, дул на тлеющее перевясло и, когда солома загоралась, снова прыгал вокруг борова с огненным пучком в руках.
Младший сын Анеле тоже развел небольшой костерок — немного поодаль от тлеющего перевясла, чтобы не путаться под ногами у взрослых. Он осторожно клал в костер по одной соломинке и восторгался:
— Ох и здорово кострится!
— Горит, дурачок, а не кострится, — поучал его брат-школьник. Он помогал деду: захватив путами борову ноги, что было сил тянул, пока дед смалил пашину.
Трудилась вся семья. Не хватало троих — Леопольдаса, старшего сына Миколаса и Домицеле. Она, наверно, хлопотала по дому, да и кроме того…
«…Та девушка, которую я задержал в школе, была Домицеле Шкемайте. От нее потянулась ниточка к целому клубку. Оказались замешанными несколько ребят из нашей гимназии во главе с тем бритоголовым бледным парнем, учитель литературы из женской гимназии, три-четыре девушки и школьный сторож. У них нашли пистолеты, несколько гранат и наполовину собранный радиопередатчик.
Потом суд, приговор. Высылка. С дороги бритоголовый бежал. Вернулась через некоторое время и Домицеле: ее отпустили домой, пока родит. После родов она выпросила несколько месяцев для кормления ребенка. И теперь вот — ждет второго. Ей снова отсрочили отбывание наказания на год с лишним. Так, по крайней мере, думает старый Шкема. Он на чем свет стоит клял дочь и власть, которая — вот простаки — таким потаскухам поблажки всякие делает. Но Домицеле из дома не гнал. У него был свой расчет.
Да не такие уж там простаки, как думает Шкема. И вот я сижу здесь, смотрю в щель, как Анеле скребет ножом опаленное брюхо борова, и думаю, думаю… Мне надо заново все обдумать, все пересмотреть, начиная с первого сознательного шага.
Странная семья эти Шкемы. Муж Анеле был на фронте, от самого Орла на передовой, а сейчас новобранцев где-то обучает и домой не возвращается. Старик — председатель сельского Совета. Младший сын — в отряд народных защитников пошел. Старуха — главная у сестер-броствининок[14]. Одна дочь — безбожница, жена коммуниста. Вторая — бывшая помощница бандитов, распутница. Старший сын, наверное, от всей этой неразберихи подался в Россию.
На суде Домицеле говорила о любви к родине, о независимости, о благородной борьбе за Литву. Вдруг судья задал вопрос ей:
— Какие отношения связывают вас с Людвикасом Скейвисом?
— Мы товарищи по борьбе!
Такой она мне нравилась: гордая, бесстрашная, знающая, чего хочет, чего добивается. Я видел в ней достойного врага. Это была почти равная игра. Но вот в зал ввели Людвикаса Скейвиса — того бледнолицего бритоголового восьмиклассника.
— Подсудимый, в каких отношениях вы с Домицеле Шкемайте?
— Она моя любовница.
Домицеле вздрогнула, обхватила голову, неотрывно смотрела на своего возлюбленного. Была недвижна, словно окаменела. Глаза ее стали бесцветными, бессмысленными, как у сумасшедшей, и неимоверно большими.
— Подсудимый, как вы вовлекли Шкемайте в свою организацию?
Опустив голову, не глядя по сторонам, Людвикас рассказывал: