— Мне предложили завербовать ее как неплохую машинистку. Начал с дружбы. Потом она сказала, что беременна. Я все откладывал свадьбу и давал новые задания, хотя мне следовало ликвидировать ее.
— Вы любите Шкемайте?
Домицеле рвала на себе волосы и кричала:
— Людас, молчи! Людас, не смей!
Молчать Людвикас не мог. Он был подсудимым и должен был давать показания. Однако Скейвис не слишком волновался, он говорил о Шкемайте, словно о посторонней, о вещи.
— Нет! Сблизившись с ней, я только выполнял задание учителя Урбы.
— Не надо! Не надо!.. — истошно кричала Домицеле. Меж судорожно сжатых пальцев виднелись клочья вырванных волос. Потом она свалилась на пол.
И уже не слышала, как судья спрашивал Скейвиса:
— Следовательно, вы с первого же дня сознательно обманывали подсудимую?
— Совершенно верно.
— Что заставило вас так жестоко и нечестно поступить? — Задавая вопрос, судья как бы обращался к сидящей вокруг молодежи.
— У меня не было другого пути. Кроме того, господин судья, цель оправдывает средства. В случае победы я, возможно, вернулся бы к ней. Все-таки она у меня первая девушка…
А Домицеле любила. Готова была ради него на все: даже поднять руку против отца, сестры, братьев. Она не задумывалась, что делает. Все, что говорил Людвикас, было для нее свято.
В первые дни заключения Домицеле пыталась покончить с собой. Потом успокоилась, смирилась со всем и даже попросила передать мне записку. В ней было лишь одно слово: «Спасибо!» Я не понял, за что она благодарила меня. За то, что помог узнать правду о Скейвисе? И еще долго не понимал, скрывались ли в этом слове ирония и злоба, или оно действительно означало благодарность. Следователь, который вел дело, не отставал от меня, просил помочь:
— Слышь-ка, а может быть, она еще что-нибудь знает?
— Но ее уже осудили.
— Ерунда. Если понадобится, еще раз осудят, — заверил он и распорядился привести Шкемайте.
Конвоир ввел Домицеле — остриженную наголо, в мужских ватных брюках, в запахнутом ватнике без пуговиц. Я заметил, что ватник надет прямо на голое тело. Меня передернуло, а следователь равнодушно объяснил:
— Все рвет и веревки делает. А стеганку не порвешь, не тут-то было.
Домицеле простояла перед нами около получаса и не проронила ни слова. Только в конце, измученная расспросами, разрыдалась. Я не выдержал.
— Извините, — сказал ей.
Следователь, приказав увести Шкемайте, напустился на меня.
— Идиот! — кричал он. — Дважды идиот! Тебе не преступников ловить, а соску сосать.
— И как только я без твоих советов справился, ума не приложу, — огрызнулся я и вышел, но часовой вернул меня: надо было отметить пропуск.
На улице облегченно вздохнул и повернул в сторону гимназии. Здесь шла обычная жизнь: кончался второй семестр, товарищи зубрили. А у меня ни на что руки не поднимались. Так и стояли передо мной безумные глаза Шкемайте. Снова я почувствовал себя виноватым перед ней.
От долгих сомнений и мучений меня спасло приглашение на партийно-комсомольский актив. Обсуждались вопросы бдительности. Докладчик был незнакомый — седой полковник. Взволнованный, я плохо слушал, но, когда он заговорил о том, что в нашей гимназии выслежена молодежная террористическая организация, мне вдруг вспомнилось, как Скейвис стоял перед судьей, втянув голову в плечи, и говорил:
— При чем тут судьба Шкемайте? Идет борьба, жестокая борьба, а в борьбе гибнут люди. Должны гибнуть, Одним больше, одним меньше — это меня не волнует.
Видели мы, как ничто его не волновало, когда надо было спасать шкуру. Он открещивался от политики, старался превратить все в невинную коммерцию.
— Учитель Урба обещал мне за это крупную сумму.
— И за деньги вы собирались убивать товарищей?
— Прежде всего они мне не товарищи…
— А Шкемайте?
— Еще раз повторяю: волков бояться — в лес не ходить.
— Да ведь это психическая ненормальность!
— Вы оскорбляете своих коллег, проверявших меня.
— Ваши поступки бесчеловечны.
— Все бесчеловечно, даже то, что не я вас, а вы меня судите.
— Вы ведь очень молоды…
— Это мне не мешает.
— Вы искалечили собственную молодость и молодость другого человека.
— Возможно, но мы и не собирались консервировать ее…
Но седой чекист рассказывал не об этом. Он называл цифры, говорил о преступлениях, раскрытых его подчиненными, призывал к высокой бдительности.
— Помните, товарищи: нам ошибаться нельзя. Чекиста в работе всегда должны отличать горячее сердце, холодный ум и непреклонная решимость служить идеям революции…
Затем на трибуну взбежал Ближа:
— Сделаем выводы!.. Не пожалеем сил… Поставим вопрос ребром…
Полчаса он рассказывал о нашей борьбе, о дежурствах, о слежке в канцелярии, о мягкотелом Александришкисе… И все примерял то к своей, то к моей голове венки — из шиповника, дубовые, лавровые…
Из других выступлений выяснилось, что мы еще не занимаемся серьезно воспитательной работой, во многих случаях комсомол виноват в том, что в гимназиях пускает ростки чуждая нам буржуазная идеология. Это был скандал. Даже больше — сигнал тревоги. После актива я долго ломал голову, не зная, за что хвататься. И тут, как нарочно, подвернулся под руку Гайгалас.
— Салют, долговязый! Что нового? Исхудала твоя Рая Соломоновна, доложу я тебе, остались одни глаза, нос да позвоночник. Зашел бы, что ли…
— Не могу, некогда. И зря ты так о ней… Она замечательная девочка.
— Нашел замечательную — чесноком разит. Вот недавно я познакомился, это да. Люкс, а не девчонка. Голова кругом идет…
— Только не начинай раньше времени похмеляться…
— Да я серьезно. Она в «Версале» работает. Хотел тебя повести, познакомить, да вспомнил, что для несовершеннолетних требуется специальное разрешение на вход.
Он умел подкусить. Пока я проглатывал эту кость, Гайгалас сменил пластинку:
— На активе был?
— Да.
— Ну и невежа этот полковник Светляков! Ни словом о тебе не обмолвился, будто тебя и не было вовсе… Хотя мы, когда готовили материал, очень много написали и о тебе, и о том, как ты ловил этих контр.
Я промолчал. «Жди, ты напишешь…»
— После актива мы целую ночь в горкоме совещались. Теперь значительно расширят права комсомола. Во многих местах еще нет партийных организаций, поэтому за все должны будут отвечать комсомольцы. В вашей гимназии директор — типичная контра. При немцах агитировал гимназистов вступать в «люфтваффе». А чем он теперь дышит? Порасспросили бы его в своей первичной, хвостики вылезут наружу. Я ему за эту противовоздушную оборону такую бомбу готовлю, что и не спрашивай…
— Тебе дай волю…
— Ну-ну-у! Не очень-то. Сам не святой.
Гайгалас обиделся. Он нагнал меня и сказал:
— Смех смехом, а ты, парень, работу организации активизируй. Будем тебя слушать на бюро.
Снова забота. Я хорошо понимал, что раз уж Гайгалас прицепился, то не отстанет. Мне стало жаль директора. Вспомнилось, как в годы оккупации эсэсовцы, гоняясь за подпольщиками, разгромили в нашей гимназии физический и химический кабинеты, как один парень, не желая попасть им в лапы, прыгнул с третьего этажа. Вспомнилось, как нынешний директор, тогда бывший заместителем, плакал, когда его коллегу увозили в тюрьму в качестве заложника, а назавтра он, назначенный на место арестованного, говорил нам:
— Мальчики, дети, гимназисты, великий рейх одерживает победу за победой, — и, подыскивая подходящие слова, глядел на потолок. А как раз над нами были разрушенные кабинеты. Мы по-своему поняли взгляд нового директора, а присутствовавший при этом здоровенный детина, одетый в кожаную куртку и кожаные краги, — по-своему. Он самодовольно кивнул директору и лихо прищелкнул каблуками. — Вы оказали бы большую честь гимназии, если бы способствовали этим победам вступлением в противовоздушную оборону. Туда принимают всех детей, то есть юношей, с шестнадцати лет. Вам выдадут красивую форму. Так вступайте же, чтобы не пришлось повторно призывать вас к этому.