Кажется, так он говорил. Ко мне его агитация не относилась, но все равно я думал, что новый директор — последний трус и предатель. Я тогда уже считал себя подпольщиком, так как во время налета на гимназию видел, как один парень полез под сцену в спортивном зале, и не выдал его. Правда, у меня никто и не спрашивал, ну, а если бы стали допрашивать, то кто знает… Теперь же я убедился, что директор действительно трусливый человек. Йотаутас рассказывал, как он в сметоновские времена, боясь вылететь из гимназии за вольнодумство, перешел в магометанскую веру. Другое дело, что никогда не был негодяем и предателем. И был он замечательным учителем. Только благодаря ему я полюбил математику. Предмет свой он знал в совершенстве, любил его и был ему предан с постоянством закоренелого старого холостяка.
Посоветовавшись с Напалисом, мы решили опередить Гайгаласа — заслушать отчет директора в первичной комсомольской организации и постановление направить в комитет комсомола. Решили и однажды после обеда собрались на заседание. Председательствовал я, протокол вел толстяк Гечас, все остальные слушали. Директор встал и по бумажке прочел, что в гимназии сделано, делается и нужно сделать для воспитания молодежи. Инспектор не мог усидеть на месте, все бегал от стола к двери, проверяя, плотно ли она закрыта.
— Только бы ученики не увидели… — сокрушался он.
А посмотреть было на что: на столе росла гора окурков, в кабинете — не продохнешь от дыма, а мы спрашиваем, советуем и крутим самокрутки, будто на бюро райкома. Мы даже указали, что инспектор политически пассивен и избегает комсомольцев. Оба педагога согласились с этим. Затем состряпали, как позже выяснилось, нечто классическое:
«Постановление.
1. Принять к сведению доклад товарища директора и считать, что руководство гимназии в целом идет по правильному направлению и выдерживает основную политическую линию, воспитывая молодежь в коммунистическом духе.
2. Признать работу дирекции удовлетворительной, мобилизовать все силы учащихся на выполнение и перевыполнение поставленных руководством задач».
Йотаутас громко прочел постановление и спросил, нет ли дополнений. Директор сиял. Он закурил нашу самокрутку и сказал инспектору:
— Как вы думаете, коллега, не вписать ли нам об учреждении отдельной комсомольской комнаты? Помещение давно выделили, но еще ни в одном документе этого не отметили. Кроме того, мой кабинет, как видите, уже не вмещает всей семьи активистов.
Записали и это. Заседание окончилось. Мы пожелали обоим педагогам успехов в работе и личной жизни.
— Я бы попросил, если это не секретно, один экземпляр решения для педсовета, — сказал директор.
Мы написали. Руководитель школы прочел его учителям, призвал их не стоять в стороне от политической жизни, а когда на одном из заседаний отдела народного образования его за что-то распекли, он возьми да и покажи нашу бумагу. Мы враз прославились! Нас проработали в нескольких докладах, наше постановление цитировали, как классический образец комсомольского произвола. А Ближа, прибежав в гимназию, закрылся со мной и Йотаутасом в комсомольской комнате и учинил нам форменный разнос:
— Дирекцию, значит, заслушали? Учителей своих экзаменовали? Велели подтянуться и ставить комсомольцам одни пятерки? — Мы молчали, понурившись. — А постановление на кой дьявол состряпали? Без него еще можно было кое-как вывернуться, а теперь — извольте сами расхлебывайте.
— Товарищ секретарь, — обиделся я, — комсомольцы собрались не учителей экзаменовать, а советовались, как лучше работу вести. Об отметках тоже зря — об этом разговору не было.
— Уж лучше молчи, не то соберу бюро — положишь билет на стол!
— Надо будет — положу, — вскинулся и я. — Но вы раньше в своей канцелярии выясните, кто виноват. Я выполнял совет ваших работников.
— Врешь!
— Сами вы…
— А если я тебе с Гайгаласом очную ставку устрою?
Гайгалас вертелся, как лещ на сковородке. Ни в чем не признавался:
— В письменном виде ты получал от меня такое указание?
— Не получал.
— Тогда — салют. Поищи дураков в другом месте.
— А на словах ты ему говорил? — теперь уже бледнея, спросил Ближа.
— Дурак я, что ли? — пожал плечами заведующий отделом.
— Арунас, но ведь ты велел взяться за учителей, сказал, что пленум расширил наши права, что ты готовишь бомбу…
— А ты, товарищ Бичюс, решение получил? В книге расписался? Так вот, выполняй, что написано, и не устраивай анархии…
Сжимая кулаки, я стал наступать на Гайгаласа. Он схватил пресс-папье и повернулся ко мне боком.
— А ну кончайте, — оттолкнул меня Ближа. — Мне все ясно.
В этот момент открылась дверь и в кабинет вошла Рая. Она порывисто дышала, будто пробежала марафон, скую дистанцию, была страшно взволнована.
— Я все слышала, — заявила она.
— Подслушивала? — накинулся Гайгалас.
— Нет, вы слишком громко говорили. Я бы хотела сказать, товарищ Ближа, что товарищ Гайгалас нарочно это устроил товарищу Бичюсу. И название придумал — «План Барбаросса».
Гайгалас расхохотался, потом ужалил:
— Товарищ секретарь, вы же сами видели, как они по ночам флиртуют. Это, я бы сказал, семейный заговор против меня.
Ближа уставился в окно, сказал:
— Товарищ Шульман, вы свободны. — Потом он долго что-то прикидывал в уме, взвешивал, наконец позвал меня движением руки.
Я вышел за ним. Молча прошли несколько улиц. Пришли в горком партии, заказали пропуска. Долго ждать не пришлось, нас принял сам Норейка.
— Мне рассказывали много хорошего о тебе. Я радовался, присматривался. И вот тебе на, — в тоне Норейки звучало разочарование.
— Случается… Ведь не бумажки подшиваем, с людьми работаем.
— А ты, оказывается, парень зубастый.
Ближа за его спиной делал мне всевозможные предупреждающие знаки: мотал головой, прикладывал палец к губам.
— Директора жалко стало, — сказал я, наблюдая за безнадежными попытками Ближи. — Немцы заставили его агитировать, чтобы ученики вступали в противовоздушную оборону. Он струсил и выступил перед нами. Теперь хочет искупить свою вину. Ну, мы и написали, что он придерживается правильной линии. Вы бы видели, как он теперь забегал. Человек от радости земли под ногами не чует, а комитет комсомола, в частности товарищ Гайгалас, задумал против него недоброе.
Секретарь смотрел на меня и все больше хмурился. Его костлявое лицо, на котором выделялся крупный нос, побледнело, губы сжались, а пальцы стали выстукивать маршевый ритм. Наконец Норейка заговорил:
— Так, та-а-ак…
Я ждал бури, ждал чего-то страшного. А он сквозь зубы цедил:
— Зря, значит, раздули это дело. И вообще, Альфонсас, ты слишком увлекаешься сенсациями. Парень ходит ощупью, душу в дело вкладывает, справедливость нутром чует, об учителе своем печется… Конечно, форма не та. Подзаблудился малость парень. Но ты-то подпольщик. Ты-то, черт побери, должен чувствовать, что к чему. Я звонил директору, говорил с ним. Он утверждает, что никто его не обижал. И гордится Бичюсом. А вы пишете, что комсомольцы шантажировали учителей… Сегодня же разберитесь во всем этом кордебалете и доложи. — Потом повернулся ко мне: — Нехорошо получается.
Я настороженно ждал.
— Не умеем мы работать! Правду паренек говорит: бегает человек и земли под ногами не чует. За одно сердечное слово! А сколько мы своим бюрократизмом, перестраховкой недругов наживаем! И эти ярлыки… Будем считать, что я этой докладной не получал.
Я ушам своим не верил. Норейка улыбнулся и закончил:
— Беги домой. Но не забывай: что дозволено секретарю комитета партии, то не дозволено ни тебе, ни Гайгаласу, ни Ближе.
На улице Альфонсас снова принялся отчитывать меня. Я не выдержал:
— Не думайте, что я и дальше ушами буду хлопать. Если не призовете Гайгаласа к порядку — еще раз к Норейке схожу.
Он замолк. Молчал и я. Но чувствовал, что с Арунасом Ближа связан крепче, чем со мной. Несмотря на то, что не хуже моего знал цену Гайгаласу.