Так мы вторично познакомились с Федором Капустиным, с тем самым «злюкой», который пугал гитариста моими форменными брюками. Ему вынули последний осколок, и он больше не казался мне таким злым, хотя сохранил едкую иронию несправедливо обиженного человека.
— Ну, передал привет Антону Марцелиновичу?
— Не успел. Расскажите еще что-нибудь. — А сам лихорадочно сравнивал его с Намаюнасом, с отцом, с Дубовым и не мог понять, что у них общее и что разное. Капустин мне казался слишком злым и ни во что не верящим.
— Не могу. Нужно ведь что-нибудь и для себя оставить. А то выговоришься до дна и окажешься пустым, как разбитый кувшин, — ответил он. — Моя биография — долгая история, парень.
— Мне такие больше всего нравятся.
— Тысячу лет будешь жить. — Я совсем не хотел жить так долго. Годик-другой протянуть, Люду, отца с матерью увидеть, а потом — будь что будет. Особенного выбора у меня не было. — Судьба, брат, любит, чтобы ее трясли, за бороду ухвативши. Тогда она сговорчивее. А стоит разжать руку, она сама тебя за загривок сгребет да так трахнет, что и костей не соберешь.
Такое начало обещало интересный конец.
— А за что вы столько орденов получили?
— Не так спрашиваешь, брат. Я на твоем месте сказал бы: сколько дыр эти ордена вам прикрыли? Затянувшаяся рана солдату дороже любого ордена. Орден всякий человек может получить, а рану — только тот, кто в сражении был. — Он не рассказывал, а, казалось, смеялся надо мной.
Перед самой выпиской Капустина я признался ему:
— А меня в школу не приняли.
— За что?
— За дядю, девушку и за всякие несуразные пустяки.
Я подробно рассказал о своих бедах, а он только весело спросил:
— Дядя бог с ним, уже не поднимется. А девушка хороша?
— О-о-о!
— Умная?
— Да.
— А верная?
— Конечно.
— Тогда плюнь на все и женись. И учти: не все бедные порядочные и не все богатые подлецы. — При прощании он протянул мне толстое письмо и пояснил: — От нечего делать написал твоему Намаюнасу. Адреса не знаю. Да и знал бы — не послал. Скажет — опять пронюхал… А ты передашь. Здесь немного — одна тетрадочка. Все остальное — тебе, — он подал мне сверток с шоколадом, печеньем и сгущенным молоком.
— Куда вы теперь?
— Опять мины подрывать. Я, брат, пионер. Этой работы мне до новой войны хватит. Ну, не поминай лихом! Не отчаивайся, и в рядовых не так уж плохо. Хотя, как там у Твардовского — города сдают солдаты, генералы их берут… — Я все не мог отпустить его руку, держал крепко, словно боялся, что с уходом Капустина я утрачу что-то очень важное и невозвратимое. — Да, парень, от битья осел не сделается лошадью. И запомни, что не от петушиного крика солнце восходит, — забросал он меня пословицами и поговорками.
Я все еще держал его руку. Он пододвинул табурет, задумался и сказал:
— В жизни надо уметь ждать. Для человека это иногда важнее, чем смелость. Мы однажды с Намаюнасом ворвались в город первыми. Вокруг еще немцев полно, склады и постройки взрывают. Глядим, из элеватора трое фашистов выбежали. Двух мы тут же уложили, а третьего в плен взяли. Затащили его в элеватор, посадили рядом с собой.
«Давай разминируй!» — приказал я ему по-немецки, а он только смеется — мол, все равно Германии капут, хоть двоих русских на тот свет уволоку. Хотели мы и его уложить, но не стали спешить. Элеватор снизу доверху всяким добром наполнен, стоило рискнуть. И чем дольше мы сидели, тем больше этот мерзавец вертелся, поглядывал на часы — за шкуру свою дрожал. И разминировал-таки, паразит. Нам бы ни за что не успеть, слишком на малый срок часы поставлены были. Как видишь, и сидя на месте можно орден заработать, не обязательно вперед рваться. Жди. Учись терпению. Может, кому-нибудь мы с Намаюнасом и стоим поперек горла, да никуда не денешься… И пока идет лесная война, и пока в земле полно неразорвавшихся снарядов, мы нужны. Уразумел? — Он вышел.
В конце лета поднялся и я — сорокашестикилограммовый мешок с костями. Кое-как оправился, и новый тяжелый послеоперационный период вытолкнул меня домой. В больнице продолжалось сражение, а я радовался, временно очутившись в запасе. Сестра соорудила мне вещевой мешок, засунула поглубже в карман шинели документы и пошла провожать на вокзал. По дороге я сбежал от нее и отправился на Красную площадь: очень хотелось хоть одним глазом взглянуть на Ленина. У Мавзолея стояли часовые, толпился народ, но двери были закрыты.
Я бродил вдоль Кремлевской стены, читал имена революционеров на вмурованных в стену досках. Потом у меня потребовали документы… О, если бы не эти неразговорчивые парни, я ни за что не втиснулся бы в переполненный поезд. Они помогли мне занять «третий этаж», взяли под козырек и спрыгнули уже на ходу.
Домой добирался четверо суток. А когда вышел из вагона на залитую солнцем станцию, все завертелось перед глазами. Противная слабость наполнила руки и ноги. Я вцепился в столб.
— Что случилось, солдатик? — подбежала ко мне санитарка.
— Отдыхаю.
— Далеко еще?
— Дома.
— Возьми извозчика.
— Не на что. В дороге обокрали.
Она оглянулась, метнулась туда-сюда и вернулась вскоре, ничего не раздобыв. Тогда вынула из кармана несколько десятирублевок и протянула мне. Я отдернул руку, спрятал за спину и помотал головой.
— Бери! — Она силой заталкивала деньги мне в карман.
— Хоть адрес дай.
— Захочешь, так найдешь.
— Имя сказала бы…
— Я тут в медпункте работаю, Тамара. Ну, а теперь шагай, не задерживай, меня другие с поезда ждут.
Шажок, второй, потом десять шагов — с передышками я выбрался на улицу. Свежий ветер возбудил желание поесть. На десятку купил пирожок с рисом, на остальные нанял извозчика.
— Маловато, — сказал он, пересчитывая деньги.
— Не сердись. И те одолжил.
Бородач прикрикнул на коня, и мы зацокали по людным улицам.
— Что ж ваша власть так плохо заботится о своих солдатах?.. — Я молчал. Слишком дорого мне обходилось каждое слово. — Далеко до этого твоего Заречья. При такой работе и на сено не выколотишь. — И на этот раз я ему ничего не ответил. У моста сидели двое, безногие, и под гитарный перебор пропитыми голосами тянули про Одессу-маму и злосчастную судьбу инвалида солдатика. — Гм-да, — крякнул извозчик.
— Останови, я слезу! — крикнул я бородатому ворчуну.
— Что ж, посреди моста слезать будешь? — удивился бородач.
— А тебе что за дело? Если для тебя немцы такими хорошими были, какого черта с ними не убрался?
— Дурной ты, как лапоть. Я при немцах три года в концлагере костями стучал! — Он хлестнул коня и больше не произносил ни слова, только сопел, пересчитывая деньги и рассовывая их по карманам. На самую крупную купюру он поплевал и засунул ее за голенище. — От бабы нужно припрятать, — говорил сам с собой и подхлестывал коня, а тот, видно привычный к хозяйскому характеру, только помахивал хвостом и даже не думал прибавлять шагу.
Дома, кажется, каждая вещь встретила распростертыми объятьями. Меня усаживали, расспрашивали, все хлопотали вокруг, только отец не мог подняться с постели.
— Подойди-ка поближе, — подозвал он меня и поцеловал в лоб холодными губами. — Значит, побывал в Москве?
— Побывал, отец. — Я сел на стул рядом с кроватью, стоять у меня не было сил.
Вернулся брат с рыбалки.
— Ну и вид у тебя. — Обнял и сразу же занялся рыбой. Почистил, поставил уху. Разрезал полбуханки хлеба на пять равных частей и подал к столу.
Горячая уха разлилась по телу, словно столетнее вино. Лицо запылало.
Отец не ел. Откусил кусочек хлеба, пожевал, остальное отодвинул в сторону.
— Думал, не дождусь, — погладил он мою руку.
— Да я из-под земли вернулся бы.
— Оттого, видно, и качает тебя ветер, — пошутил он и прибавил грустно: — Отдохнуть тебе нужно.
Все спали, только я никак не мог уснуть, все думал. Перед глазами стояли истощенные люди с котомками, сердечная санитарка с вокзала, сердитый извозчик… Меня поражало их терпение. Закрою глаза — и все повторяется сначала. Потом подошла мама и, поглаживая меня по волосам, тихонько запричитала: