Домицеле подняла голову с моей груди, вся напряглась, будто заслышала вдали грохот пушек. Потом прикрыла мне рот теплой ладонью и робко сказала:
— Это я уже слыхала не раз.
— А разве это не верные слова?
— Как можно учиться ненависти, когда любишь?
— Мне кажется, что любить и забывать о том, что вокруг погибают невинные люди, — вдвойне преступно.
— Тебе что-нибудь от меня нужно? — Голос ее изменился. Она поправила платье, выпрямилась, словно приготовилась к допросу.
Я заставил себя рассмеяться. Потом равнодушно произнес:
— Лично мне — ничего. Для меня ты и так хороша. Но чего стоит наша дружба, если мы не можем быть уверенными в завтрашнем!
— Ты имеешь в виду Людвикаса? — Увидев мой кивок, она успокоила меня моими же словами: — Для меня он больше не существует.
— А у меня он вот где сидит, — я провел рукой по горлу.
— Разве можно ревновать к тому, кто умер!
— Если бы так! Нет, милая, он жив и действует. На его пути остаются трупы новоселов. Ему светят по ночам пожары в усадьбах. И поэтому одному из нас нет места на этой земле! Он или я! Выбирать придется на тебе одной.
— Я уже давно выбрала.
— Этого мало. Ты сделала первый шаг. Теперь нужно сделать второй.
— Я тебя не понимаю… — Она все прекрасно поняла, у нее даже зрачки расширились и задрожали руки. Только она боялась произнести эти слова.
— Одной любви мало. Надо бороться вместе с нами.
— Ты хочешь, чтобы я его?..
— Да. Этого требуют обстоятельства.
Домицеле отошла в другой конец комнаты. Беспокойно переходила с места на место. Казалось, она ищет, куда бы спрятаться от меня.
— Ты хочешь, чтобы я во имя нашей с тобой любви?.. И для этого ты притворялся влюбленным?
— Ты меня не так поняла. — Я говорил, только чтобы не молчать, предчувствуя неизбежную катастрофу.
— Нет! Я больше не хочу торговать собой! Своими чувствами! Я люблю, и это все… Скейвис притворялся любящим, потому что ему нужна была машинистка. А ты? Тебе нужна любимая, которая помогла бы схватить преступника?..
— Да пойми, я не ради себя, ради всех!..
— Я не хочу поступать так же, как Скейвис. Не могу!
— Домце…
— Нет! — Она хлопнула дверью.
Я немного потоптался на пороге, прислушиваясь к ее всхлипам. Но успокаивать не решился. Пусть поплачет. Отвязал коня, вскочил в седло и подал условный знак — выстрелил. Подъехали ребята. Я не стал ничего рассказывать. Взбешенный, пустил коня галопом. Ребята стали отставать. Обернувшись, чтобы подстегнуть их крепким словцом, я увидел, как они, тесно сгрудившись, рассматривают что-то в дорожной пыли. Пришлось вернуться.
— Что, пуговицы от штанов потеряли, кавалеристы?
— Лейтенант, кровь! — Скельтис указал мне на окровавленный носовой платок и коричневые капли, цепочкой тянувшиеся в пыли.
— Куда ведут?
— Туда же, куда и следы.
Я следов не разглядел. Хлестнул коня и помчался в сторону местечка. Минут через десять увидел бегущего человека. Он спотыкался, припадал к земле и снова бежал. Незнакомый молодой парень.
— Бандиты!.. — Он вскинул из-за пазухи окровавленную руку, зажал рану и снова пустился бежать.
— Ты не Петрикас ли будешь? — крикнул подоспевший Скельтис.
— Маму… Отца с братьями… Я в окно…
— Кашета, доставишь парня в местечко. Поднимай отряд! А мы — назад! Скельтис, веди, если знаешь куда. Живей! — Я хотел возместить неудачу с Домицеле.
До сих пор не могу успокоиться, простить себе сорванное задание. Правильно говорят: не за то отец сына бил, что проиграл, а за то, что отыгрывался. Эх, Домицеле! Не только в любви, но и в службе нужно счастье. И везенье тут важнее всего…
Даже в смертный час нужно оно человеку…»
7
Шкемайте в амбаре пробыла недолго. Схватила что-то, отрезала кусок сала и подалась обратно, на ходу разговаривая с собакой. Альгис снял перчатку и принялся растирать шею. Рана все больше давала себя знать.
«Только бы не застудить, — беспокоился, и так и сяк поворачивая голову и прислушиваясь к тому, что происходит у него внутри. — А то опять прихватит, как в тот раз. Раздулась шея, покраснела, загноилась. Врач установил заражение крови».
«И опять я рухнул в черный провал. Не помнил ничего — как внесли в самолет, как везли в Москву. Придя в себя, удивился, услышав вокруг только русскую речь.
Врачевали меня, что называется, на совесть: одно переливание крови следовало за другим, а уж уколов и разных вливаний я получил без счета. Похудел, отощал совсем, а меня все лечили, кололи, оперировали и снова лечили. Я подолгу смотрел, как через иглу, воткнутую в руку, сердце короткими рывками вбирает чистую как слеза жидкость, как из капельницы падают сочные, отяжелевшие, медленно отрывающиеся капли: словно живая вода капает и монотонно отсчитывает время.
Мне тепло, приятно, словно в ванне. Слипаются веки, легко кружится голова, а сердце стучит где-то в виске, медленно втягивая прозрачные, сытые, тяжелые, как ртуть, капли. Мне хорошо, а чей-то голос наплывает издалека:
— Вам нельзя спать!
Пробую устроиться поудобнее.
— Боже вас упаси шевелиться!
Я закрываю глаза, а сестричка, поглаживая мою руку, говорит:
— Только не спать, только не спать! Уснете и еще, чего доброго, не проснетесь!..
А мне безразлично. Вокруг так тихо и бело. Слышно, как падают капли. Я уплываю куда-то далеко, в Пуренпевяй.
— Не спи, только не спи! — приказывает, упрашивает сестричка, та, что по нескольку раз в день доливает живую воду в капельницу.
— Не спи! — приказываю себе, и Пуренпевяй отступает.
У нас в палате все тяжелые. Если кто-нибудь начинает стонать, значит, ему действительно тяжко. Как только кто выздоравливает, на его место привозят из операционной другого. Где-то их готовят, усыпляют, а у нас лежат только послеоперационные. А если случается кому-нибудь уйти туда, откуда уже не возвращаются к живым, его место все равно занимает другой. Пожилая нянечка, меняя постель, просит нас:
— Уж вы ему ничего не говорите. Болезнь не гневите.
А что мы скажем ему, когда он после операции вроде на другом свете живет.
И лежат вокруг одни солдаты. Уже второй год пошел с конца войны, а в больнице она еще продолжается. В каждой палате, на каждой кровати. Кто кого? Один на один. И всяко случается: выздоравливают приговоренные к смерти и умирают веселые шутники. Важно хотеть жить, быть терпеливым и иметь силы на единоборство. Мой сосед не выдержал: сорвал бинты… На его место вскоре положили нового больного, нестарого еще, но сильно поседевшего человека.
Как-то сестричка попросила моих соседей не давать мне спать.
Седоголовый крепко сжал мою руку:
— Ну-ка! Дремать станешь — шлепанцем растолкаю.
— Вы ему расскажите что-нибудь, — посоветовала сестричка и отошла к другим.
— А ну, парень, не спи, а то попадешь туда, где всю жизнь не уснешь.
— А вы почему спите без просыпу?
— У меня шкура дубленая. Я всю войну в штрафбате отдудел. Вот где можно храбрецом быть!.. А вообще-то штрафники имеют огромное преимущество — в штрафбате человек может кровью смыть все свои пятна — и настоящие и мнимые. В штрафбате он может с честью умереть или начать свою биографию заново…
В палате было тихо-тихо и бело, как сейчас в Пуренпевяй.
— И начинается бой. Подолбает немцев артиллерия, ударят минометы, потом поднимают нас… И — «ура!»… Страха — ни в одном глазу.
Однажды фашисты нас шуганули и веселятся, на губных гармошках наигрывают. А мы с другом лежим в занесенной снегом воронке под самой их колючей проволокой и концерт слушаем. Двое суток так…
Наконец все утихло. А у нас одежда к телу примерзать стала. Решили ползти вперед: погибать, так с музыкой. И нам повезло. Мы забросали штаб немецкого батальона гранатами и кое-что притащили к своим. Дали по званию командирскому, по ордену и недельному отпуску. Наши подарки-то оказались чертовски важными. И не только мы награду получили. Помянули и тех несколько сотен, что остались в снежных сугробах лежать.