Обедал я за отдельным столом. После еды все же заставил себя взглянуть на ребенка Оли. Ничего не почувствовал. Вроде в кино увидел. Счастье, что девчонка еще не понимала ничего, а то, чего доброго, и она обиделась бы на меня.
Уставившись в пол, Оля с запинкой произнесла:
— Прости, если можешь. Не живи со мной… Только не презирай…
— За что простить?
— За все.
— Разве можно человека наказывать за то, что он поступает по моде? Быть модным — это же не преступление. Это дело вкуса.
— Я буду предана тебе…
— А что, это теперь в моде?
Она расплакалась.
— Вот что, уважаемая Ольга Глебовна. Все бы я тебе простил, даже убийство, будь это ошибкой, заблуждением. Человек не только может, он должен заблуждаться, иначе он не был бы человеком. Но то, что ты мне сказала в ту ночь, я простить не смогу. Это выше моих сил.
Я ушел, чтобы не растравлять себя.
— Глеб Борисович хороший человек, — ненужными словами пыталась удержать меня мать.
— Вот и нянчись с его дочерью. — Я обнял маму и осторожно ладонью прикрыл ей рот. — Не возражай и не плачь. Четыре раза в жизни меня твои слезы сбивали с пути. В пятый раз уже сбиваться некуда. Хватит мне быть Арунелисом! Всего хорошего. А ты, папа, документы перешли по почте.
В Дегесяй я пошел пешком. Еще теплое августовское солнце золотило вдали густой бор. Дорога нырнула в лес и, казалось, застыла на месте. Почему-то вспомнился убитый комсомолец, и я потрогал значок. Я чистил его каждый день, но все не мог оттереть ржавую зелень — след лесной сырости и человеческой крови. Вспомнил нашу поездку, разговор с Раей, свою свадьбу, и на душе стало тоскливо. Встречи с бандитами я не боялся. В тот день мне даже хотелось испытать свою судьбу. До тех пор, пока они меня не превратили бы в решето, я бился бы с ними!
Впереди показалась пароконная телега.
— Подвези-ка! — остановил я возницу.
— Так нам же в разные стороны!
— Повороти! Не ради собственного удовольствия я плетусь в такую даль.
— Как прикажете, господин-товарищ.
— Так вот и прикажу. А господина проглоти, а то как бы не подавился.
Крестьянин повернул лошадь, стегнул, и телега затарахтела.
— Поторапливайся!
— Э, дальше смерти не уедешь, — буркнул он, но прикрикнул на лошадей.
К вечеру я добрался до Дегесяй. Намаюнас принял меня, как положено, только немного удивился:
— Один добрался? Ты повторил рекорд Бичюса.
— В газету нужно написать, — огрызнулся я, как будто тогда еще предчувствовал, что этот старый хрен уши мне прожужжит Бичюсом.
— Можно и в газету. — Намаюнас прищурил глаз, покусал губу металлическими зубами и сказал: — С твоим стариком мы не в особых ладах. Посмотрим, чего сынок стоит…
— Товарищ начальник, прошу вас, не напоминайте мне об отце.
— Интересно… — протянул он. — Маня! Неси-ка кварту. Гость у нас!
В тот день судьба была ко мне милостива. Добрался до места благополучно, у начальника наелся досыта, выпил и заснул за столом. Намаюнас собственноручно стянул с меня сапоги и уложил на диван…»
5
Альгис пошарил в мешке, нет ли чего съестного. Не найдя ничего, рассмеялся:
— Вот так праздник!
«Хорошо праздновать, когда есть чем. У нас дома праздник бывал всякий раз, когда отец приносил зарплату. А иногда праздновали без гроша в кармане. На такой случай нужно хорошее, светлое настроение. И тогда улыбка может заменить солнце, а ласковое слово согревает, как потрескивающие в печке дрова. А деньги что? Хоть ворох денег мне сейчас — ни согреться, ни поесть…
Из больницы я вернулся гол как сокол, ни гроша за душой. Как рады были мне дома! Мать прильнула, обняла. Пораженный ее сединой, сказал невпопад:
— Как ты поседела, мама!
— Пора. — Она не рассердилась, только грустно улыбнулась.
Отец радовался сдержанно, немногословно — по-мужски.
— Ну, побеседовали со смертушкой? — как бы между прочим спросил он.
— Поговорили…
— Ну и как?
— Страшно.
— Хорошо, что страшно. Ей в глаза заглянешь — жизнь крепче любить будешь. И не станешь спорить со мной. Ведь моя правда вышла: так кто же стрелял в тебя?
— Ринд… Оставим на завтра, — попросил я.
— Ладно. Но одно вбей себе в голову: господа сами ни за какие деньги голову не сунут в такое дело.
— Ну, пошел теперь! — упрекнула его мать. — Поесть спокойно не можешь!
Чтобы сменить разговор, я стал расхваливать щи. Но это не подействовало. Отец продолжал свое:
— А рана как?
— Пока молчит.
— Слава богу! Может, одного Винцаса хватит!.. — вырвалось у него, а я невольно схватился за карман гимнастерки, где все еще лежала «похоронная» на брата.
«Знают! Все знают!» — у меня перехватило дыхание. Только после долгой паузы я смог сиплым голосом спросить:
— Неужели?..
— Я же говорила, что не нужно… — И в глазах у матери застыли и ужас, и страдание, и страх за меня.
— Ну-ну, возьми себя в руки, не раскисай, — легонько и ласково отец похлопал ее по плечу. — Невмоготу больше таиться. Брат ведь! Прости, что молчали так долго, боялись во время болезни… — Он повернулся ко мне, и я со страхом смотрел на измученное болезнью, худое, обтянутое желтой кожей лицо, на костлявую, иссохшую фигуру, на скорбную складку возле рта. А когда-то это лицо всегда светилось такой доброй улыбкой. Отец положил мне руку на плечо: — Я был в штабе, когда дивизия проходила мимо. — Он сглотнул, проталкивая подступивший к горлу комок. — Говорил с товарищами Винцаса. — Отец умолк. Молчали все. Общая боль сблизила нас.
«И я хотел скрыть от них! Столько времени молчал! Разве позднее узнать — утешенье?»
— Что они рассказали?..
— Оборвался провод. Товарищ Винцаса не мог идти, натер ногу. Пришлось Винцасу. На обратном пути задержался около знакомых солдат прикурить. Тут и догнала мина. Разорвалась сзади, изуродовала. А тем, кто за ним стоял, ничего — кому руку, кому ногу оцарапало…
«И все же он пал смертью героя», — подумал я, а вслух сказал:
— Не повезло Винцасу…
— Счастье и несчастье — два конца одной палки. За какой ухватишься…
«Целый год я им не писал правды. А чего боялся?»
Отец курил, мать тихонько плакала, брат и сестра с состраданием смотрели на меня. И я признался:
— Я уже давно, целый год, ношу в кармане извещение о смерти Винцаса…
Лучше б мне не признаваться: мама начала рыдать, а отец, покачивая тоскливо головой, спросил:
— Ждал, пока меня совсем доконает?
— Прости, отец, я думал… Не смел я причинять такую боль…
— Так куда больнее, когда другие возвращаются, а о твоем ни слуху ни духу.
«Бандитских жен пожалел, последние деньги Скельтису отдал, а собственной матери побоялся правду сказать». Стало горько, я не смог выдержать. Взял лыжи и вышел.
Легкий морозный воздух, яркий снег, скольжение отвлекли от грустных мыслей. Вот откос, где мы в детстве катались на лыжах и санках. Попробовал съехать, но свалился в снег, неудобно повернул голову. На шее что-то хрустнуло, и жгучая боль пронзила затылок. Наверх я пошел пешком. На полпути нагнал карабкающуюся в гору женщину. Через плечо у нее висели матерчатые торбы. Она тихо молилась.
— Добрый день! — Женщина поздоровалась первой. Повернула ко мне морщинистое лицо и, разглядывая меня слезящимися глазами, узнала: — Что же это ты с собой сделал?
«Риндзявичене!» Приветствие комком застряло в горле. Это было как насмешка судьбы.
— Я помогу вам, — взял у нее плетеную сетку, набитую хлебными корками и огрызками.
— Помоги, помоги, раз такой добрый, — вздыхала она и что-то бормотала, ковыляя по тропинке. Ветер доносил до меня запах грязной одежды, плесени и нищеты.
— Как вы теперь живете? — Я говорил, стараясь отвернуться от неприятного запаха.
— Какая там жизнь! — тяжело вздохнула старуха. — Вот подошла сейчас к проруби, да не осмелилась… Словно забор какой перед глазами встал. Подумала, может, еще кому-нибудь сгожусь, нужна буду. И ты небось к родителям прильнул, только когда боли одолели?