— Можно. И мама говорит, что юноша даже в любви не имеет права терять достоинство.
— Буржуазные предрассудки.
Люда побледнела и, глядя мне прямо в глаза, спросила:
— За что ты меня так?
— Люда…
Она заплакала. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Пришлось выходить из положения.
— Ну, давай мириться. Мне нельзя нервничать, — пошутил я.
Люда вытерла слезы и решительно зашагала прочь…
— Ее в комсомол не приняли, — рассказал мне Багдонас. — И дома у них что-то не в порядке. То ли отца с работы уволили, то ли из квартиры выселяют…
«Хорошо же я отблагодарил нашу палатную «нянечку»!» Мне в запальчивости даже показалось, что в несчастьях Люды виноват именно я.
— Пошли! — потянул я товарища, хотя не знал еще толком, чем же я могу ей помочь. Но был уверен, что в эту минуту мой долг — находиться рядом.
Люды дома не было. Дверь оказалась открытой. В самой большой комнате их квартиры, где отец Люды Данта когда-то заслонялся от меня газетой, за роялем сидела какая-то мадемуазель в коротком замызганном халатике и одним пальцем колотила по клавишам. Она курила. На полу стояла недопитая бутылка вина. В подсвечниках горели погнувшиеся свечки, и капли стеарина застывали на черном лаке рояля. Мадемуазель пыталась подобрать мотив гимна.
— Здравствуйте! — Я едва сдерживал готовое прорваться бешенство.
— Привет! — Она даже не взглянула на меня. — Вам Ругиниса?
— Чертыниса… Вы как сюда попали?
— Послушай, милок, а нельзя ли записать ноты обыкновенными буквами? У меня вроде выходит. — И опять, склонив голову набок и высовывая при каждом звуке язык от усердия, она стала колотить по клавишам.
— Как вы сюда попали? — Я крикнул, чтобы дать выход клокотавшему внутри напряжению.
— Заняли свободную площадь. — Она пожала плечами, даже не соизволив обернуться.
У меня зарябило в глазах. Взяв себя в руки, я принялся собирать раскиданные по стульям и дивану всевозможные предметы женского туалета и вышвырнул все это в коридор.
— Ты мне нравишься, — улыбнулась горе-пианистка.
— Мебель ваша есть?
— Тут площадь с мебелью.
— Тем лучше. А теперь убирайтесь!
— Шутишь? — Но, взглянув на мое лицо, она вскочила, зацепив ногой бутылку, и стала медленно пятиться к двери.
Выбежав на улицу, завизжала:
— Милиция-а! Убивают! Милиция-а!
Я решил милицию не ждать. Отправился сам. Каково же было мое удивление, когда в дверях отделения я увидел Грейчюса.
— Мобилизовали, — объяснил он коротко.
Я рассказал ему все.
— Правильно сделал, что пришел. Ты из больницы?
— Да.
— Паспорт получил?
— Нет еще.
— Прекрасно. Я тебе выдам временное удостоверение и пропишу на квартире Данты. Согласен?
— Порядок.
Грейчюс куда-то выбежал с моими бумагами, вернувшись, кое-что выяснил и снова убежал. Через десять минут все было оформлено.
В доме Данты разорялся Ругинис, тот самый парень, что учил меня на комитете чистоте пролетарской любви.
— Буржуи! Контры проклятые! Довольно крови нашей попили! Теперь дайте нам пожить в хоромах…
Я не стал ждать, чем кончится спор между Ругинисом и Дантой, перешагнул порог комнаты.
— Здорово, теоретик! — кивнул я Ругинису.
— А-а, это ты! Ну как — заштопал раны? А я, знаешь ли, вырвался из этого ада целым. Пусть теперь другие отведают. Ты вовремя пришел. Помоги-ка мне этого недобитого буржуя унять.
— А дом национализирован?
— Готовлю документы.
— Ты здесь прописан?
— Это плевое дело.
— А я уже прописан. — И сунул ему под нос временное удостоверение личности. — Да и семья моя вскоре увеличится…
При этих словах Данта, словно подкошенный, рухнул в кресло.
— Объясни по-человечески, — таращил пивные глаза Ругинис.
— С удовольствием. Хорошего понемножку — погостил, поиздевался над людьми, и хватит с тебя. А теперь бери свою дамочку под ручку и мотай, пока я тебя не взгрел. Точка.
— Я здесь живу! Мне советская власть…
— Имей в виду — я контуженный и за свои поступки не отвечаю. Ну?!
Ругинис метнулся к дверям. Засовывая в карманы пальто всякие дамские мелочи, он сулил мне расплату:
— Ты еще пожалеешь. Еще наплачешься. Пожалеешь, что тебя только контузило, а не убило совсем! Вспомнишь еще меня!
Когда они убрались, Данта, не скрывая страха, спросил:
— Вы с Людой действительно?..
Я рассмеялся. Данта строго сказал:
— Я просил бы вас так грубо не шутить. Это касается чести не только моей дочери…
— Да этот Ругинис по-иному и не понял бы, — неуклюже оправдывался я, уводя разговор в сторону. — А площади у вас, товарищи, действительно многовато…»
4
Арунас, скорчившись в соломе, прислушивался к шуршанию жучков, пробиравшихся к теплу. Тех, которым удалось забраться к нему за воротник, он брезгливо сбрасывал.
«Отчего я жалею им толику тепла?.. Для них — это жизнь. — Гайгаласу стало жаль этих крошечных существ. — Но чертовски щекочут, черти. Залезли бы за голенище и сидели бы там смирно, тогда дело другое… — И усмехнулся своей смешливой жалости. — А если невтерпеж? Если вместе с теплом приходит желание двигаться, бегать, даже спасать других? Среди людей тоже бывают такие беспокойные, не дающие роздыху ни себе, ни другим. Их чаще всего не любят, особенно те, у кого совесть дремлет.
А может быть, все это неправда? Может, подлость не совершенствуется, а только кажется отвратительной по мере усиления контраста? Ведь чем ярче свет, тем отчетливее видны пятна. И чем темнее, тем ярче виден даже маленький лучик света. Нет. Все совершенствуется вместе с нами. Герои были всегда. Во все времена человек жертвовал собой во имя других. Только геройство мы не привыкли оценивать так, как подлость, — судами, слезами, сребрениками. Само же себя геройство не ценит. Оно не рядится в пышные одежды, выглядит простенько, в шинели солдатской ходит. А подлость знает себе цену и не привыкла показываться в затрапезном виде. К ее услугам — наука, самое современное оружие, деньги и цивилизованный человек. А мы вбили себе в голову, что если завалить человека жратвой и тряпками, он превратится в ангела небесного. Глупости! Видал я такого ангелочка. Только птичьего молока ей не хватало, а она могла предать товарища, замарать свою честь, потому что модно, могла от скуки совестью торговать».
Арунас вспоминает, как ждал решения комиссии. Он стоял, вытянувшись по швам.
«— Куда бы вы хотели? — спросил начальник курса.
— Мне безразлично.
И я не соврал. Мне действительно было безразлично. Неприятности совсем пришибли меня и спутали все планы. Конечно, мой ответ был легкомысленным, но, подумав, я понял, что иначе и быть не могло. Это вполне логическое продолжение моего образа жизни. Я с облегченным сердцем положился на волю судьбы. Назначение получил в Рамучяйский уезд. Ужасно злился на начальника курса, вздумавшего оказать мне эту дурацкую услугу — сунуть под крылышко папаши. Решил не ходить к родителям. Документов, однако, мне не выдали.
— Придется зайти к секретарю укома. Такой порядок.
Зашел. Отец сидел и деловито, даже слишком, рылся в бумагах, глаз на меня не поднял. Я понял, что старик чего-то ждет от меня, но молчал.
— Мать бы пожалел, — наконец не выдержал он.
— Всех жалеть нужно.
— Чепуху городишь!
— Я могу идти?
— Нет. Пока не зайдешь домой, я бумаг не подпишу.
— Это приказ?
— Пока что отцовская просьба.
Недовольные и надутые, шли мы молча по улицам Рамучяй. Я старался угадать, что за сюрприз меня ждет, но додуматься не мог. Да, по правде, и мысли мои уносились куда-то в сторону.
— Так как же будет с семьей? — спросил отец.
— Я не женат.
— Не паясничай, дело серьезное.
В доме я сразу почувствовал присутствие чужих. Мать с преувеличенной радостью и заботливостью топталась вокруг меня. За стеной запищал ребенок.
— Что это за комедия?
Через открытую дверь я увидел Олю, пеленавшую ребенка.