— Хватит! Навоевались! Сеять пора.
— Да ведь не для себя сеять будете, мужики.
— Земле все равно. Сеять пора.
— Ты ученый, Антон, книги читаешь. Скажи им, что не все равно, — налегал командир.
А Намаюнас стоял, опустив голову, и не знал, с чего начать. Мужики тоже молчали и седлали коней, готовясь в путь. Тогда Рубцов выхватил маузер:
— Пока я здесь приказываю! По местам!
Но не успел он поднять оружие, как грохнул выстрел. Качнулся Иван, привалился к шее коня. Вцепившись в гриву, с трудом выпрямился и крикнул вслед отъезжавшим:
— Пропадете, мужики! Кулак разожмете — переломают пальцы!
А голытьба топталась в нерешительности.
Антон подбежал к Ивану, снял его с коня, уложил на телегу, перебинтовал простреленную грудь. Прохор стрелял «совестливо»: рана оказалась несмертельной.
Голытьба маялась, колебалась, наконец решила:
— Надо спасать Ивана Тимофеевича. Без него не то что до красных, и до дома не доберемся.
Через несколько дней вернулась небольшая группа из тех, что подалась за Прохором. Мужики рассказали, что в первом же большом селе их окружили забайкальские казаки и почти всех порубали.
— Прости, виноваты. — Мужики стояли, сняв шапки, и плакали. — Казаки на пятки наступают…
— А куда Прохора Сухорукого девали?
— За нашу обиду… порешили.
— Напрасно человека сгубили.
И снова по коням.
В пути — в лесах, на взгорьях — рана стала гноиться. Иван горел, дышал натужно, с бульканьем. Ничто не помогало, даже медвежий жир с порохом. Вокруг раны расплывался отливавший чернотой круг.
— За меня останешься, — сказал однажды вечером Рубцов Антону. — Построй отряд, сам скажу…
— Что вы, Иван Тимофеевич? Рано еще к господу богу! — шумели окружившие его партизаны.
— Рано, братцы, да нет мочи терпеть. Бросайте меня, а то и сам пропаду, и вас загублю. А о господе боге не поминайте. Нет его, слова пустые одни. Тьма одна… Но и тьмы не боязно. Тьма не только могила. Для нас тьма колыбелью была… — И Рубцов впал в беспамятство.
Утром, оставив командира у знахарки, лечившей окрестных жителей травами, мужики собрались в дорогу. Никто не чаял больше свидеться с Иваном Тимофеевичем. Не думал остаться в живых и сам Рубцов. На прощанье сняли шапки, пошли к Ивану.
— Будь твердым, Антон Марцелинович, и твоя твердость поможет другим, — сказал командир Антону. — Никогда не суди товарищей за то, что сделали по глупости. Учи их… Но подлецам спуску не давай. — Он сунул Намаюнасу кусок картона и попросил: — Пробьетесь к красным — найди партийного человека и отдай вот это. Он будет знать, что делать. И деньги, и книгу приказов отдай.
Только теперь Антон понял, что за взносы платил каждый месяц Рубцов в кассу отряда. Командир продолжал свой наказ:
— А предашь дело революции — из могилы встану, но найду. Помни!
У Антона душа переворачивалась. Чтобы успокоиться, пошел кормить коня. Но отец цыкнул:
— Тебе и без того дел хватит…
— Что ты, отец?
— Антон Марцелинович, ваше дело — об отряде заботиться, а с конем я уж сам как-нибудь управлюсь.
Забившись в кусты, Антон выплакался как следует, а потом взялся за командирские вожжи.
Все же вывел товарищей к красным. Там сразу попал в особый отдел по борьбе с контрреволюцией. И вот уже двадцать семь лет Намаюнас работает. И кого только он не пропустил через свои руки! И графы, и князья, и последняя голытьба были среди тех, кого называли коротко и веско: «враги народа».
«Ты прежде всего постарайся оправдать провинившегося, и если никак этого сделать не можешь, — наказывай по всей строгости революционных законов», — вспомнил заученные когда-то наизусть слова Дзержинского и вздохнул.
Где-то пыхтел паровоз. Призывно гуднул, но ничто в ночной тишине не отозвалось, даже эхо молчало.
2
На полустанке было безлюдно. В вагончике, заменявшем и кабинет дежурного и зал ожидания, за грубо сколоченным дощатым столом, на котором подслеповато мигала керосиновая лампа, сидела молодая пара.
— Здравствуйте, люди добрые!
— Здравствуйте, начальник! — Дежурный узнал Намаюнаса и предложил табуретку: — Посидите, я остановлю первый же состав.
Намаюнас видел, как растерялся парень, как раскрасневшаяся девушка отвернулась к стене и поправила волосы, потом нехотя стала собирать несложный инструмент стрелочницы — флажки, притушенный фонарь.
— А может быть, я помешал? Могу уйти, — сказал он и сразу же спохватился: «Ну что за глупость я сморозил!»
— Нет, что вы! Мы… У нас служебные дела, — засмущались молодые люди.
Антон Марцелинович, устраиваясь возле печки, пробормотал: «Дай бог всякому такую службу…»
— Устал, как собака. — Он поудобнее уселся у потрескивающего огня. — Теперь самое время… вздремнуть…
Но дремать не стал. Наблюдая из-под полуприкрытых век за влюбленными, Антон Марцелинович вспомнил себя, прежнего, увидел себя таким же молодым, безрассудно смелым и застенчивым, таким же мечтающим и любящим. Нет, он еще больше, чем они, стеснялся своего чувства. Был уверен, что любить до свершения мировой революции — величайшее преступление.
«Наивно? Ничуть. Совершенно искренне… Любил и мечтал. Вот и эти земли под собой не чуют. Да и не одни они. Мечта — природа человека. Отними ее — и человека не станет, — размышляя так, он мостился поближе к печке, грел ломившие к непогоде ноги. — Сколько было мечтаний, сколько бессонных ночей! Думы, мои думы… Все правильно — бытие определяет сознание… лишения и страдания — неисчерпаемый двигатель мысли… И все же никакая наука, никакие знания не могут существовать без мечты. Без мечты ни одна болезнь не была бы побеждена, не делалось бы открытий, вообще ничто бы не создавалось… И вряд ли кто-нибудь смог вынести страдания, если бы не мечтал о победе».
Намаюнас улыбнулся — своей молодости.
…Свирепствовал голод. Люди варили озерную ряску, процеживали ил, ели моллюсков. От голода умер отец. Сестра распухла, как колода. Помешалась мать. А он мотался по деревням в поисках закопанного, припрятанного хлеба.
В небольшом поселке Денисовка бойцы особого отряда собрали для голодающих четыре мешка хлебных огрызков — краюшки и корки. Но ни один из ребят не осмелился съесть больше, чем ему было положено. На обратном пути из поселка услышали — в лесу кто-то плачет. Подъехали ближе. Девушка стояла на коленях, что-то сгребала ладонями с земли, насыпала в подол, запихивала в рот, давилась и рыдала. Из огромного, неохватного ствола дерева тоненькой струйкой сыпалось зерно. Намаюнас остановился, пораженный этим необычайным зрелищем, и стоял, не в силах стронуться с места. Сказка не сказка, чудо не чудо: дерево тихо шелестело могучей кроной и сыпало в ладони девушки желтеющие зерна.
— Не давайте, помрет! — первым очнулся заместитель Намаюнаса.
А Антон все не мог оторвать взгляда от иссиня-черных кос, от бледного тонкого лица, от широко раскрытых чуть раскосых карих глаз. Ему казалось, это сказочная Аленушка стоит на коленях перед добрым великаном. Отведи глаза — и в мгновенье исчезнут и лес с чудесным деревом, и золотое зерно, и девушка.
— Это мое! — рвалась из рук царевна. — Пустите, не троньте, это мое! — Она цеплялась за ствол, кусалась и плакала.
— Ты что, зерно здесь прячешь?
— Мне мыши показали…
Бойцы отряда разостлали шинели под деревом, саблей расширили отверстие, и потекло зерно тугой струей: огромное дупло доверху было наполнено ячменем. Понадобилась телега.
— Ищите, мужики, еще!
Бойцы осмотрели и выстукали все близстоящие деревья, и действительно, в нескольких десятках метров нашли еще одну кладовую, уже поменьше. Намаюнас понял, что за белка тут хранит свои запасы, и решил дождаться хозяина.
Разговор был коротким.
— Почему хлеб гноишь?
— Мой хлеб.
— Дети кругом помирают с голоду!
— Не я их нарожал.
— А мышей, паразит, ты нарожал, что кормишь?
— Они сами нашли.
— Знаешь, что по закону за такое полагается?