Люда была серьезна, и я хмурился. Но в душе уже улыбался, заметив, с каким уважением и страхом она смотрит на мою полувоенную форму и оружие. Посмеивался и над собой, вспомнив, как утешался словами мудреца о том, что время и расстояние — два величайших целителя человеческих страданий. Шутник он, мудрец этот. Один лишь взгляд, полный любви, опрокинул в тот вечер всю его вековую мудрость. Бледнеет только неистинное и непостоянное, а все правдивое, нетленное расцветает и сверкает все новыми и новыми красками.
А наша с нею любовь самая красивая, самая настоящая!
Мы шли и молчали. И тишина вокруг была такой же торжественной, светлой и доброй, как наша дружба. Я не мог больше злиться и проклинать.
— Знаешь, Люда, мне дали отставку.
— Неужели не приняли? — Она закрыла лицо руками. — За что? — вопрос прозвучал робко, отчаянно. Я понял, что она боится ответа, так как считает себя виновницей моей неудачи.
— Сам толком не пойму. Всего понемногу, наверное.
— Это несправедливо!
— Не тебе судить! — ощетинился я.
Она погрустнела еще больше, хотя ждала этих слов давно.
— Кто же я такая, по-твоему?
«Буржуйская дочка», — готово было сорваться обидное слово.
— Я все знаю, — тихо проговорила Люда. — Тебе очень тяжело… И все равно там неправы. Нельзя делить людей на хороших и плохих лишь по сословной принадлежности. Мой папа тоже бедствовал, учился. Не его вина, что он стал хорошим специалистом и был назначен руководить. Он никому плохого не делал. Ведь и у вас работают не одни коммунисты…
— Ты меня в свое мелкобуржуазное болото не втягивай, — сказал я и тут же добавил, уже ласковее: — Мы уж как-нибудь сами разберемся, что кому положено. — Ее лицо потемнело, и она отпустила мою руку. — Ладно, не надо принимать так близко к сердцу мои слова. Ты должна понять, как бывает тяжело, когда товарищи не верят.
Она опять оживилась:
— Надо доказать. Пусть они сами убедятся.
— Мне хотелось застрелиться…
— Этого еще не хватало! — Она, кажется, не поверила. А ведь я действительно несколько раз заглядывал в вагоне в дуло нагана.
— Грейчюс предложил мне остаться в комитете, заведующим отделом, но я отказался.
— Я тебя понимаю.
Мы подошли к кафедральному собору. Играл орган. Но музыка была не церковная. Я приостановился.
— Зайдем? — предложила Люда.
Я вздрогнул и отстранился от нее, словно она сказала что-то невероятное.
— Чего ты испугался? Я теперь тоже неверующая. Это музыкант играет, он здесь по вечерам репетирует. Когда тяжело на душе, я прихожу его послушать.
Я обнял ее и поцеловал, прямо посреди улицы. После Людиных слов я мог войти хоть к самому богу. Взял ее за руку, и мы вошли за церковную ограду. Несколько задержавшихся богомолок опасливо посторонились.
Не знаю, что исполнял этот музыкант, но могу твердо сказать: это была музыка обо мне. Но понял это я не сразу. Сначала я оглядывал темнеющие своды костела, светящийся золотом витражный крест и льющийся из него сноп закатных солнечных лучей, в которых радугой сверкали пылинки.
Послышались тягучие напевные звуки, и постепенно они заглушили во мне все: исчезла злость, померкло золото креста, все отдалилось, поднялось на неведомую высоту. А мелодия лилась, становилась легкой, светлой. Я взял Люду за руку, и пошли мы вместе с ней по радужным солнечным мостам. Задыхаясь от восторга, все выше, быстрее к прекрасному солнцу!
Внезапно нас остановили рокочущие, мрачные голоса. Словно от взрывов, задрожал воздух.
«Война!..»
Орган пытался выровнять мелодию, он вплетал в нее чудесные трели, но музыка рвалась, рассыпалась, и все заглушил зловещий хор басов. Изредка сквозь низкое гудение прорывалась печальная многоустая песня.
«Солдаты идут…»
Звуки блуждали под каменными сводами, цеплялись за пилястры, поднимались ввысь и, отражаясь от расписанного рукой художника небосвода, падали и падали вокруг меня тяжелыми серебряными каплями. Еще несколько раз тяжко вздохнули басы и умолкли.
«Фашистов изгнали…»
И снова я витал вместе со звуками, как легкая осенняя паутина, то распрямляясь и плывя по ветру, то взмывая в сверкающих лучах солнца высоко-высоко, откуда было видно далеко вокруг.
Но ветер все усиливался, крепчал и, подхватив меня, взметнул под самые небеса, а потом завертел со страшной силой, швырнул на землю. В непролазную грязь! Прогрохотал гром, хлынул ливень, град прибил меня к земле, вдавил в песок.
«Погиб Винцас. Я пошел в отряд».
Опять зазвенела многоустая песня. Мелодия пробежала легкой дрожью по спине и оборвалась. А когда зазвучала снова, в ней слышались и веселая комсомольская песня, и посвист вихря в верхушках сосен, и стоны, и рыдания матери Виктораса. Потом, обессилев, полилась двумя голосами: тонким, захлебывающимся пиликаньем скрипки и хрипловатым плачем гармошки, сорвавшей голос на батрацких посиделках.
И, развеяв все, снова заискрилась радость. Но не такая, как вначале, а чище, прекраснее, умытая грозой, закаленная молниями, выстраданная в муках…
«Люда снова со мной».
Я взглянул на нее. Она смотрела на светящийся в витражах клочок неба и плакала.
— Не надо…
— Это о нас, — сказала она и встала. — Пошли, а то запрут.
Я удивился: орган молчал.
У выхода из костела горела яркая лампа. На улице было пустынно, лишь одна пара шла нам навстречу. Девушка визгливо смеялась, будто ее щекотали. Парень удивленно и подозрительно взглянул на нас. Это был Арунас. Мы прошли мимо.
— Помолились?! — захохотал он вдогонку. Я понял, что он пьян и возвращается после весело проведенного субботнего вечера.
Люда довела меня до шоссе. Уже занимался рассвет, когда удалось остановить грузовик. Я обнял ее и крепко поцеловал.
— Спасибо, Людусь, за все, а больше всего за орган. Спасибо! До сих пор я думал, что под органную музыку можно только молиться.
— Пиши! — крикнула она вслед заурчавшей машине.
— Каждый день…
Я мог писать ей каждый час и не писал, не хватало бумаги. Странно, отчего это человеку обязательно должно чего-нибудь не хватать: школьнику — нескольких часов для подготовки к экзамену, маме — нескольких рублей до получки, а мне вот — терпения и выдержки. И не хватает обязательно в самый последний, критический момент».
5
Полночь. Собака воет на луну. Лошадь в загородке громко хрупает, пережевывая клевер.
«Ни привидения, ни ведьмы не появляются… И лошади не заговаривают человечьими голосами. А может, они на своем языке и говорят, да мы не понимаем? Между людьми тоже так бывает… Кто-то сказал, что все люди хорошие, только не все понимают друг друга. — Мысли текли вяло, не спалось. Арунас стащил перчатки и начал лениво шарить в кармане, где обычно хранил лекарства, и вдруг нащупал пилюлю. — О счастье, ты всегда появляешься не вовремя! — Он зажег спичку, повертел находку, понюхал и проглотил. — Не то, но все ж какое-то лекарство. Ах, не берет сон, и не надо! Разомнусь немного, постель вот поправить надо. По обычаю, дрема навалится тогда, когда придется бодрствовать. Многое приходит к человеку не вовремя. Ум и опыт, например. Они всегда появляются на закате, когда человек уже ничего не может.
Да, все отмерено, все по норме. И редко кому удается разжать эти тиски. Только тем, кто отрешается от всего и лишь добивается поставленной цели, кто не зевает по сторонам, не мечется, а работает до помрачения в глазах.
Я должен так поступать, если не хочу топтаться на месте. Только так! Мне не нужно изобретать или открывать что-нибудь. Я офицер. Моя ближайшая цель — старший лейтенант. Потом — капитан, майор, полковник, генерал. И я буду генералом!.. Иначе плохой из меня солдат. Не всем же суждено стать учеными…
Много раз мне твердили, что цели добиваются только самые сильные. Так стоит ли раскисать, если в состязании кто-нибудь отстанет. Чем меньше соревнующихся, тем больше шансов оказаться первым. Тратить время на сантименты — преступлению подобно. Если спортсмен, опередив соперника, пожалеет его и отдаст бровку, такого растяпу сразу же направили бы к психиатру. А жизнь — то же соревнование, только в тысячу раз суровее.