Хватит. Один раз меня Рая разжалобила, больше этого не будет. Глазеть по сторонам — не резон. Да и с рапортами вышла оплошка. Понаписал я тогда их начальникам, все защищал Альгиса, как последний осел, а что из этого вышло? Одни неприятности, не говоря уже о свинской неблагодарности самого Бичюса — мерзавцем при всех обозвал…
Долго еще на занятиях меня без ножа резали: «Гайгалас? А, адвокат Бичюса!..»
Болван несчастный! А тот тоже — клялся, что свою Дульцинею человеком сделает, дотянет до комсомольского уровня. Нечего сказать; дотянул — молиться вместе побежали. Не поздоровавшись, прошмыгнуть норовили. От такого факта ему не отвертеться. Сам видел, собственными глазами. Может, скажет, что ксендза просил автомат святой водичкой покропить? А как умеет строить из себя невинность. Органную музыку, видите ли, слушал. А что ему еще сказать? С автоматом, в шинели, с комсомольским билетом в кармане — в костел! Только так и ходят люди концерты слушать. Нашел театр оперы и балета. Опутала парня буржуйская дочка, с потрохами увяз. Оно, конечно, верно, и простая официантка будь здоров как голову заморочит. Кинулся же я в увольнение за сто верст к ней. А тут — знатная барышня…»
Как ни злился Арунас, как ни подогревал себя, больше никаких обвинений Альгису придумать не мог. Не нашел. Потом нахлынули другие воспоминания, и Арунас забыл о своем сопернике. Проглоченная таблетка снотворного уняла его злость…
6
Перевалило за полночь, но вокруг было по-прежнему тихо и торжественно-спокойно. Бандиты не пришли, хотя Альгис ждал их именно в эту, самую длинную в году ночь. Он ждал их ночью, так как привык думать, что преступления совершаются под покровом темноты.
Размышляя над этим, Альгис дошел до абсурдной мысли, что самые тяжкие преступления должны были бы совершаться на севере, во вьюжную полярную ночь. Между тем самое страшное преступление перед человечеством было совершено на рассвете самой короткой в году ночи — 22 июня.
«Нет, что-то тут не так. Ночь, когда я слушал орган и бродил с Людой по спящему городу, сделала меня лучше, богаче. Я прозрел, словно на свет заново родился! Словно кто-то вывел тогда меня на широкую дорогу и ласково и решительно подтолкнул вперед… Трясясь в кузове полуторки, я радовался всему, каждой мелочи.
Как хорошо любить и быть любимым! Хотя иногда очень трудно бывает. Но любить без мучений даже неинтересно. Ради такой изумительной ночи можно все вынести, все повторить сначала.
Нет, дорогой мой Альгис, ничего ты не повторишь, не получится. В любви нет и не может быть привычки. Тысячи, миллионы любили, писали, пели, рассказывали об этом. И все разное. Даже один и тот же человек любит другого каждый раз по-иному.
Время и расстояние — два великих целителя, — до чего же убоги они перед настоящим глубоким чувством. Нет, мудрецы, чем больше расстояние, тем дороже и счастливее встреча, чем длиннее время, тем светлее воспоминания. И вовсе не нужно излечиваться от того, что изумительно и прекрасно. Нет надобности забывать о том, что волнует тебя и облагораживает. Время и расстояние! Нет, только старики могли придумать такое!
Как я сердился, как бесился: не приняли! Ну и что? А может, так действительно лучше? Мы не должны давать врагам ни малейшей надежды. Найдутся парни кристально чистые. А я в другом месте не хуже поработаю. Тысяча профессий ждет меня.
И Люда не рассердилась, хотя я обидел ее сильно. Хорошо, очень хорошо устроен человек: он сразу забывает все плохое и хранит хорошее. Такова человеческая природа. И да здравствует такая природа! Ведь когда человек злится, он даже мечтать не может. А мечты — это крылья человека, его будущее, цель. Отними у человека мечту — и он превратится в ничто, в существо, достойное сожаления…
Намаюнас встретил меня удивленно:
— Чему ты улыбаешься?!
— Соскучился.
— Маня! У нас гость!
— Какой я гость! Домой приехал.
— Не приняли?
— Вроде того.
— Шутишь!
— Честное слово.
— Натворил что-нибудь?
— И не думал.
— Погоди, погоди, не тараторь. Садись и объясни по-человечески: за что?
— За все понемногу.
— Нет, тут что-то не так. По глазам вижу.
Мне не хотелось огорчать его. Он и так сделал больше, чем мог. Мне тоже не хотелось грустных воспоминаний, в ушах еще звенела музыка.
— Я, знаете, думал, что под орган можно только молиться.
— У тебя что, с головой как?
Только после стакана водки мы с ним заговорили на одном языке.
— Говоришь, подполковник Гладченко? Черный такой? Лицо строгое, интересное? Голос резкий? Подтянутый, аккуратный?
— Какое там — аккуратный. И голос не резкий, скорее приятный.
— Да говори же, — Намаюнас ухватил меня за руку, — на лице под левым глазом у него шрам?
— Есть.
— Тогда все ясно. Наши бумаги в таком случае могли только повредить. — Намаюнас больше не угощал меня, пил сам. Потом обхватил руками голову и сидел так, задумавшись, долго, с полчаса.
— Говоришь, Гладченко?
— Так точно.
— Анатолий Миронович?
— Кажется.
— Видишь, брат, когда жизнь течет спокойно, все отстаивается, кристаллизуется. Но стоит подняться буре, и волны взбаламучивают все, приводят в движение, и плавает тогда на поверхности всякое дерьмо и отравляет жизнь. Много времени нужно, чтобы оно осело. Если не уничтожать эту нечисть, она может заполонить собой землю…
— Вы устали, Антон Марцелинович… и немного пьяны.
— Устал? Да! Но жизнь-то продолжается. Я не могу забыть: тысячи людей сложили головы за нашу идею! Нужно все силы положить, чтобы как можно меньше дерьма было среди нас. Подлецам на руку мутить, потому что в чистой воде они — ничто. Ты думаешь, я трус?
Я ничего не думал. Уложил Намаюнаса на диван и вышел на цыпочках.
— Опоздал, — коротко объяснил я обступившим меня ребятам.
Назавтра Намаюнас, громыхая как гром, ранним утром уехал в Вильнюс. Мы с отрядом сопровождали волостной актив на хлебозаготовки.
Все шло хорошо. Да обеда выполнили и перевыполнили задание. Остался только кулак Карконас. Усадьба его стояла на прогалине в глухом лесу. Не решаясь рисковать всем обозом, мы со Скельтисом, Шулёкасом и уполномоченным по заготовкам свернули на пароконной телеге в сторону усадьбы.
Карконас ждал нас. Покусывал соломинку и улыбался.
— Смелые вы люди, — ухмыльнулся он.
— А чего нам бояться?
Хозяин, продолжая улыбаться, хитровато прищурился:
— Тут поблизости Неман, ведомо вам?
— Знаем.
— И что зимой во льду проруби делают, знаете?
— Знаем.
— Смельчак! — Видя, Что на меня не подействовали намеки, он продолжал более откровенно: — А в сорок первом драпал?
— Ну.
— Может, опять собираешься, что жратвы набрал полные узлы? — Он кивнул на телегу. — Не успеешь.
— Узлы тебе оставлю, чтоб не сбежал, когда мы вернемся.
— Не зря тебя Длинным Чертом прозвали.
— Не зря. Почему поставки не сдаешь?
— Не хочу, вот и не сдаю.
— Решил наплевать?
— Нечего мне везти. В прошлый раз вы все подмели.
— А если найдем?
— Найдешь — все ваше.
— Приступайте, ребята.
Ребятам дважды повторять не пришлось. Глаз у них был наметанный, особенно у Скельтиса. Станет, оглядится и почти безошибочно находит самый замысловатый тайник. Не промахнулся он и на сей раз. Через полчаса мы уже стояли в сарае над добротно сделанной и хорошо замаскированной ямой.
Карконас мял в руках шапку. Его самоуверенность испарилась, улыбки как не бывало.
— Сколько государству должен?
— Не знаю.
— И не стыдно вам, — начал журить я хозяина. — В городе каждый килограмм считают, а вы зерно гноите в яме. Это же преступление…
Карконас молчал.
— Сам будешь взвешивать или нам заняться?
Карконас колебался.
— Тебе известно, что за утайку зерна имеем право забрать все? На семена отвесим — и дело с концом.
Карконас кусал губы.
— Ну, так как?