Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так затих самый страшный и самый лесистый угол волости. Патримпас со своими перебрался в другое место, а мы, ворвавшись в его гнездо, взорвали землянки и подчистили всех бандитских связных. Банда бесилась, как загнанный зверь, но начинала задыхаться в железном кольце.

Наступило время прощания. Гармус целый день писал для меня документы, а Намаюнене готовила проводы: наварила сибирских пельменей и цедила через фильтр противогаза самогон. До самого дома хватило этой заправки. Обнимаясь с домашними, я отворачивался, потому что несло от меня, как из бочки. Стоял, стараясь не дышать, и озирался. Все, казалось, изменилось: комнаты как будто наполовину меньше стали, мать иссохла, отец бледный…

— В училище, говоришь? Может, и неплохо. Ты теперь больше смыслишь. Только я всю жизнь ненавидел это твое ремесло…

— Сравнил тоже, — сказала мать. — Все лучше, чем в стрибуках.

«Знает, все знает мама, только не выдает себя. А я, болван несчастный, таюсь, шинель в хлеву прячу». Я обнял мать и долго молча гладил ее худые, увядшие плечи. Когда мама подняла голову, весь перед гимнастерки был мокрый от слез, но она улыбалась.

После первых объятий и волнений отец повел меня в сад. Мы долго не могли найти слов для разговора. Смотрели на паутину на ветках, на желтеющие листья, на парящую высоко в небе одинокую птицу и молчали.

— Взрослым стал, — сказал отец. — Морщинки у рта…

Я только пожал плечами.

— Что ты там натворил, вояка? — наконец спросил он и посмотрел мне в глаза.

— Ничего.

— Худо дело. Тут несколько раз у соседей справлялись о тебе. Как зашел служивый к Шилейкам, так до вечера и просидел.

— Много ли скажет обо мне этот несчастный спекулянт? Что я его самогонный аппарат разбил? Что мельницу описал?.. Добрые люди знают, кто эти Шилейки и кто мы.

— Ростом вымахал, мужчиной стал, а рассуждаешь по-детски. — Отец дышал с натугой. Глаза смотрели грустно. — Ложь Шилейки, случится, и плетью не перешибешь. Не нравится мне такое дело. У Накутиса служивый был, а к нам не заглянул…

— Вот и хорошо, что не зашел. Скажи лучше, как выдюживаешь? — отвел я разговор, а сам чувствовал, что посеянное Арунасом семя прорывается в сердце, разбухает там, прорастает, рвется наружу.

— Нет, сын, нехорошо. Не с того конца заходят твои товарищи.

И разрушил радостное настроение того вечера. Он сказал то, о чем я думал с момента исповеди Арунаса.

— Скажи, отец, почему твой брат в Бразилию уехал? — спросил я тогда старика. — Разве он здесь не мог как-нибудь?

— Значит, не мог. — Несмотря на строжайший запрет врачей, он попросил у меня папиросу, и я был не в силах отказать ему. — Ничего я толком не знаю, — сказал он, затянувшись, — только пусть голову секут — человек он редкой честности. После фашистского переворота ему здесь очень туго пришлось. Вначале скрывался, а потом бежал с чужим паспортом.

— А что дальше?.

— Голод его там прикрутил, и застрелился парень. Очень гордый был: такой милостыню не пойдет просить и чужого не возьмет.

— А письма он тебе никакого не написал?

— Боялся навлечь беду на нас. Его ведь искали. Приехал один горемыка и рассказал. Только я в толк не возьму, Альгис: неужели человек виноват в том, что ему из-за негодяев на родине места не стало? Тех, что не опустили руки, до последнего боролись, не осуждать надо, а уважать. Это я уже ни на что не годен…

— Отец…

— Что «отец»! Разве я по твоим глазам не вижу? Слепой я, что ли? Ты своих побаиваешься. Нехорошее это начало, сын…

Черт знает отчего, но мне уже никуда не хотелось ехать. Только самолюбие еще толкало вперед, и я решил не поддаваться. Чтобы рассеяться, пошел в клуб. Оказалось, его закрыли. Настроение совсем упало. Я стучал, пока мне не отворили. В нашем клубе поселился какой-то тип с женой и огромным сенбернаром, оставшимся после профессора Кабулиса. Мы с ребятами в свое время водворили, как положено, пса в конуру, а теперь его снова пригласили в комнаты. Увидев меня, собака поднялась на задние лапы, передние положила мне на плечи и стала лизать лицо. Она не была в обиде на то, что я выселил ее тогда в предназначенное для собак место, и дружелюбно хлестала меня по ногам своим огромным твердым хвостом.

Я тогда еще не читал Есенина, но, честное слово, мне хотелось завыть собачьим голосом и сказать этому добродушному и глупому псу, что он счастлив, не зная, что такое жизнь. Я стоял и поглаживал душистую от шампуня шерсть сенбернара…

«Втроем в шести комнатах!»

Кое-как выдавил:

— Всего доброго.

— Ох, и дурак ты, дурак, — было слышно, как за дверью женщина ругала собаку. — Тебя не мясом, а соломой, такого дурня, кормить надо. И для чего только природа тебя зубами наградила, осла такого!..

Каждое сказанное за дверью слово молотом ударяло по сердцу.

Я кинулся к ребятам. За полчаса собрал весь бывший совет клуба.

Среди них был и Юргис Будрис.

— А ты почему не в Ленинграде? Как же школа штурманов дальнего плавания?

Юргис опустил голову.

— Тех, кто был в оккупации, туда не принимают. В береговую службу советовали. Я прибегал к тебе сто раз, в уезд хотел ехать. Но теперь перегорело. Учусь в Сельскохозяйственной академии.

Пили мы с Юргисом в тот вечер и не пьянели. А другие захмелели, шумели и сожалели о закрытом клубе.

— Ребята, шевельните-ка стол, а то нашему морячку бури захотелось, — я пытался шутить, но никто меня не поддержал.

Домой меня провожал Витас. Он вынул из кармана завернутый в серебряную бумагу от шоколада комсомольский билет:

— Видал?

— Молодчина! — Больше я ему на это ничего не смог сказать.

— Ты почему к Люде не зайдешь? — спросил он.

— Страшновато, брат…

— Ты пьян, — ответил Витас. — И очень устал.

— Ни черта подобного. Мне драться охота. Драться!

— Это другой разговор, — согласился он. — Только зря ты Люду обижаешь. Она замечательная девушка. Пока клуб действовал, чуть не каждый день приходила.

— Не может быть!

— Мы ее убеждали вступить в комсомол.

— Вряд ли получится. Ведь ее родители…

— Дурак ты, что ли? Не родителей — ее принимать станем. Вот будет бомба! В самое сердце ханжам из женской гимназии. Лучшая ученица, главная опора! После нее там косяком пойдут.

Лишь у дома Люды мы сообразили, что под утро в гости не ходят. А так хотелось! Никак не мог уйти от двери.

Утром, невыспавшийся и кислый, поехал в Вильнюс. Город встретил меня руинами. На завалах копошились люди. У строительных лесов пахло деревом и смолой. На стройках дело двигалось живее, кирпичи тут, казалось, были вдвое легче.

Разыскал училище — здание с двумя каменными великанами, которые поддерживали старинную входную арку, протянул документы караульному. Пришел дежурный офицер и повел меня по шумным нескончаемым коридорам в отдел кадров. Я доложил о прибытии и подал свои бумаги сидевшему ближе других офицеру.

— Почему опоздал?

— Здесь написано, — с первых же слов я приготовился к бою.

Он пихнул документы в ящик стола, что-то написал на листке календаря, протянул этот листок мне и отчитал:

— Зачем оружие приволок? Здесь тебе не партизанский отряд! Ступай…

Как-то непривычно и неловко было расхаживать с листком в руках по коридору, среди одетых в форму курсантов. Словно белая ворона залетела в стаю. Я разыскал Арунаса. Он выглядел, будто только что с картинки сошел. Втайне я позавидовал ему: не успел приехать в школу, а уже три «макарона» носит, возглавляет отряд курсантов, избран членом комсомольского комитета.

— Ну, как там отдел кадров? — спросил он.

— Пока ничего. Обещают принять.

— Держись. Я уже говорил, где надо. Пробьем. Просись в мой взвод. А теперь — здравия желаю! Мне на заседание. Одного жемайтийца за аморалку драить будем.

И начался мой путь в курсанты. Две недели от одного к другому. Собеседования, заполнение анкет и спецанкет, писание автобиографии, опять собеседование.

70
{"b":"816281","o":1}