Серьезнее думать я не умел. Я никого ни в чем не винил, но все жалел: почему Люда родилась в красивом каменном особняке, а не в нашем пригороде, почему не она оказалась на Раином месте?.. Я чувствовал, что в этом деле не помогут мне ни большинство голосов, ни советы товарищей, ни Светляков. Надо было решать самому.
Да, надо было решать, спорить, драться, а не расплываться в сожалениях и укорах самому себе.
— Бичюс! Получай бумаги!
Комитет комсомола выдал мне справку: «Предъявитель сего Бичюс Альгис… года рождения…» Интересно — за три дня я постарел на три года!
— Арунас, что за фокусы?
— Ты думаешь — факир был пьян? Ошибаешься! Таким манером Ближа решил успокоить свою совесть, а заодно и Светлякова.
— Исправь…
— Осел! Исправлю — оружия не получишь. Ясно? Соображать надо: в разрешении сказано «огнестрельное оружие», а несовершеннолетним, как тебе недавно разъяснили…
— Но ведь у меня был пистолет и разрешение на него.
— Так то для личной безопасности. А теперь ты идешь народ защищать. Тут дело сложнее. Словом, все, парень! Инициатива масс поддержана: ты — рвешься, а мы тебя — оформляем. Салют! И привет златокосому классовому врагу!
«В самом деле, как смогу я командовать, если в документах будет указано, что мне всего семнадцать?! И кто только выдумал эту норму — восемнадцать. В таком случае нужно смотреть не по годам — по росту, силе, по делам, ну и, разумеется, по уму», — подумал я, а вслух сказал:
— Дело ваше. Хоть пенсионную книжку выписывайте. Куда назначаете?
— Куда пожелаешь. Ты герой, медаль получил. Твое право — выбирай! — Гайгалас не пропустил случая поддеть меня. — Я бы советовал в Рамучяй. Там Валанчюс… Ну и старик.
— Мне безразлично. Давай в Рамучяй. Записывай куда хочешь. — Я был удивлен его услужливостью. — Ну, будь здоров. Позаботься о Рае. Если не трудно, черкни о ней пару строк.
— Не обещаю.
— И на том спасибо.
Ближа вручил мне запечатанный конверт и предупредил:
— Тут характеристики. На всех по одной, на тебя — две. Счастливец! Секретарь горкома партии просил передать привет и сказать, что вызов в школу он тебе вышлет в уезд. Ну, не плошай там… и не проклинай в случае чего…
— Постараюсь.
Что я мог ответить? Благодарить? Что ж, он секретарь, ему лучше знать, сколько мне нужно характеристик и какие. И где я больше всего буду полезен комсомолу.
Хотя спешить было некуда, я торопился. Хотелось поскорее уехать. И все же долго стоял на перекрестке, как былинный витязь раздумывал, куда повернуть. Прямо пойду — домой попаду, направо пойду — в больницу приду, налево пойду — с Людой вечер проведу. Так куда же? Я колебался, пока не увидел комендантский патруль. Им показался подозрительным парень в тесноватой шинели без погон, без шапки, но с автоматом.
Свернул к больнице. Туда не пускали. Еле упросил, соврав, что приехал издалека. Рая лежала бледная, видны были все жилки на лице, но веселая, разговорчивая.
— Я ведь уже простилась с тобой.
— Но я не простился.
— У Люды был?
— Нет.
Рая вспыхнула, зарделась и стала похожа на ту, вчерашнюю:
— Я не думала, что ты струсишь.
— Даже Светляков сказал…
— Всего хорошего. В больнице мертвый час, — она закрыла глаза, отвернулась.
И снова я был на распутье. Направо? Налево?..
Я вспомнил о брате, о стандартном бланке, о строчке в тысячах «похоронных» — «пал смертью храбрых», об искалеченном отце, убитом Гечасе и медленно свернул в сторону пригорода.
В клубе меня ждали. На проводы пришло больше молодежи, чем я мог надеяться. И весь вечер я чувствовал себя как-то непривычно. Товарищи примеряли мою шинель, рассматривали оружие. Я разрешил каждому пальнуть из автомата по железному водяному баку, поставленному в профессорском саду. Через пробоины медленно вытекала ржавая, застоявшаяся до густоты вода. Словно кровь… Я прекратил стрельбу.
Дома мысленно распростился с каждой вещью. Поймал себя на том, что смотрю теперь на все глазами своего старого отца.
— Матери помогай! С бандитами мы скоро управимся, вот тогда я тебя погоняю, заставлю учиться… Смотри, чтобы мама ни ведра воды не подняла. Понял? — наставлял я брата. — Обо мне — ни гугу!
Заботился — чтобы воду не носила, дрова чтобы были. А о том, что сын потихоньку готовится сбежать, воевать идет, ни гугу. Мать обязана любить, любить, тысячу раз любить своих детей. Но знать об их мыслях не может. Как это глупо устроено. Но что поделать, как сказать ей? О Люде промолчал, а тут дело серьезнее.
Нет, о любви, о мечтах, о походах мать ничего не должна знать. Это — наше. Мы в таких случаях о матерях не думаем. О матери вспоминаем в другое время — когда нет любви, когда разбиваются мечты, когда приходится возвращаться из похода с поражением. Тогда она опять нужна, тогда хочется прильнуть к ней, уткнуться в ее тепло носом, как теленок, и не произносить ни слова, изливать свои чувства мычанием. Да, когда ты нелюбим, неудачлив, несчастлив, возле матери ты снова ребенок, снова маленький, снова находишь силы, чтобы все начать сначала. Ее теплая рука подталкивает тебя, ободряет: «Иди!»
Мама, мама! И я не лучше других. Вспомнил о тебе, когда туго пришлось. А тогда как я глупо обманул тебя, мама. Ты спросила:
— Что-то ты сегодня больно праздничный? Случилось что, сынок?
— Обыкновенный, как всегда! — пожал я плечами.
— Завтра, значит, опять потащишься лекции читать?
— Потащусь, мама!
— Намного?
— Недельку-другую пробуду…
— Совсем спятили. Ну, скажите на милость, неужели нет людей повзрослее, поумнее, что таких вот молокососов гоняют? Ну кого ты можешь убедить, если тебе самому еще ремнем ума вкладывать нужно? Что ты смыслишь в жизни?
Я уже многое смыслю, мама. Теперь. Потому что две «недельки» превратились в два года. А для тебя — это тысячи дней. Теперь-то ты представляешь, куда ушел сын. И прекрасно знаешь, что здесь, в лесу, не в салки братья-литовцы играют, не снежками друг в друга кидают. А тогда ты думать не думала о таком, не предчувствовала даже…
Только от отцовых глаз ничего нельзя было утаить. Он подозвал меня к кровати, сказал:
— Ничего, сын. Год-другой я еще протяну. А там — гляди сам.
И не выдержал мой мужской, закаленный характер. Размяк я, как дрожжи в тепле. Но старик крепко ухватил меня за плечо, удержал:
— Ну, ну! Не волнуй мать.
Это был священный мужской сговор против матери. Мне кажется: и дедушка вот так провожал отца, когда тому пришло время в бою доказывать свою любовь к родине. Не знаю, но, наверно, и прадед обманывал прабабушку, уходя воевать. И дед, и прадед, и отец знали: война — не женское дело…
Утром мы с отцом расцеловались. Мать, провожая меня до калитки, сунула бумажный сверток с едой. На прощанье попросила:
— Гляди, бешеный, вперед без толку не суйся.
Я помахал ей и ушел, как обычно, налегке, без шапки, без пиджака. Спустился по откосу и в кустах долго ждал, пока брат огородами и окольными тропинками принесет шинель и оружие, с вечера спрятанные в хлеву.
— Не заметила?
— Нет, обошлось.
— Молодчина! Мы простились.
Так хотелось еще кого-то обнять, еще раз услышать пожелание счастливого пути. Но я серьезно думал: иду служить людям — и заставил себя ради этого забыть искомого одного человека. Я знал простую арифметику: человек — единица, люди — это много единиц. Уже понял, что, делая добро одному, другому можно причинить зло. Поэтому с чистой совестью принес одного в жертву ради блага других, многих. А как же Люда?
Она буржуйка, она найдет, как корчагинская Тоня, ровню — ученого, разодетого. Я почему-то представлял ее избранника в пальто с меховым воротником, в черном костюме с бабочкой и обязательно в полосатых подтяжках.
Мнения Люды я не спрашивал.
А два дня тому назад я недобрым глазом заглядывал в дуло нагана… Но ничего привлекательного не увидел. Единица — ноль? Нет, мне страшно хотелось доказать, что вся эта арифметика — вздор, галиматья, чистейшая ложь.