— Постеснялись бы, — подала голос гимназистка.
И старик примолк. Докторшу он стеснялся. Немного погодя куда-то тихонько на цыпочках выскользнул. А девушки собрали ужинать.
Скельтис разглядывал комнату и поражался: все здесь привычно, знакомо! Такие же, как у него дома, изображения святых, такие же некрашеные окна, скамьи, такой же потолок из неструганых досок, точно так же, как у него, шкафом и печкой отгорожена горница.
И дети…
Он встал, подошел к печке, угостил обоих круглолицых мальчишек сахаром. Долго играл с ними, подбрасывая поочередно к потолку, качал на ноге, щекотал, но мыслями был далеко — в своей усадьбе, которую бандиты превратили в кучу тлеющих углей.
…Йонас тогда ждал прибавления семейства и решил сделать пристройку к дому. Пригласил на помощь брата. Сам поехал в лес за бревнами, а когда вернулся…
Увидев зарево пожара в стороне деревни, бросил все и помчался домой. Он безжалостно хлестал коня и тревожно гадал: «Усас? Кибурис?.. Сребалюс?..»
Чем ближе к дому, тем беспокойнее становилось на душе.
«Неужели мой?!»
Примчавшись, не нашел ничего: ни дома, ни брата, ни детей. Лишь вспыхивала искрами куча углей у черной трубы да ветер кружил у его ног пепел. За пепелищем торчали страшные, обуглившиеся ветки кленов… Только жена каким-то образом выбралась из горящей комнаты. Простреленная, лежала на снегу. Она все же дождалась своего заступника и перед смертью сказала:
— Жилёнис… Бружас… Пуску…
— Пускунигис! — Йонас метался, кидался из стороны в сторону, но ничего не мог поделать. Даже винтовка и та сгорела.
Так Скельтис верхом на Резвом прибыл в отряд народных защитников. Принес он зажатую в кулак ладанку, снятую с груди умирающей жены. Начальник принимать в отряд не хотел.
— Мстить пришел?
— Пришел.
— Поворачивай оглобли. Мы не признаем кровной мести.
Йонас вцепился в его ордена.
— Дашь ты мне винтовку?! А то я тебя, как червяка!..
— Не дам!
Скельтис бродил по местечку, не зная, что делать, куда податься. Взглянув на ладанку, вспомнил о костеле. Как пошел туда под вечер, сел на скамью, так и просидел до утра. Не молился. О детях думал, о жене и брате. О жизни думал и проклинал ее самыми страшными проклятьями.
Пришедший к утренней мессе настоятель костела спросил:
— О чем молишь бога, человек?
— Ни о чем.
Священник удивленно смотрел на Йонаса: измазанное сажей лицо с потеками от слез, обгоревшие руки, ожесточившиеся глаза.
— Прокляни их, отче. Мор и огонь нашли на них! Пусть земля поглотит убийц проклятых!..
Настоятель стал медленно пятиться от него, словно перед ним был умалишенный.
— Что ты? Что ты говоришь? Ведь здесь дом божий!
— Прокляни Жилёниса, Бружаса и этого выродка Пускунигиса. Всех! С амвона всем сообщи, что драконы кровожадные они, а не люди.
— Опомнись! Побойся бога!
Йонас молча пошарил по карманам, сунул собранные на пристройку деньги в руку ксендзу.
— Не можешь — не надо. Тогда помолись, отче, за души мучеников Аполлонии, Казиса, Витукаса и Рамукаса. Если можешь, помолись и за безымянного, еще не родившегося отрока…
— Воевать пришел! — сказал он Намаюнасу.
Начальник впервые поступился своими принципами и выдал Скельтису винтовку, Йонас на глазах у всех перекрестился, поцеловал оружие, а вечером, сняв с шеи ладанку жены, прибил ее к прикладу…
— Кисленького я тут припас, — вернулся с кувшином в руках Цильцюс. — Придвигайся поблизе. Мозет, и не оцень велик грех, если отведаем в пост.
Скельтис молча налил себе кружку вонючего самогона, опрокинул, выпил до дна. Потом подсел к капусте и вареной картошке со свиными выжарками.
— Как в прорву, — восхитился Цильцюс, — по-католицески. Много ли у тебя своих, цто так любис цацкаться?
— Были. Налей еще, Каетонас.
Выпил и долго задумчиво смотрел на хлопотавшую у стола Розу. А она все поглядывала на него и гадала, какая скорбь одолевает их гостя.
— Так, знацит, бога признаес? — несмело спросил Цильцюс.
— И сам не знаю.
— А вам не запресцают?
— Нет, кто как хочет.
— А я нет-нет да и забреду в костел, когда лисний рупь есть.
— Дело твое, Каетонас. Только одно скажу: никогда не снимай старого бога, если нового нет. Между небом и землей висеть — хуже всего. Плесни-ка еще чуток.
— Ай загрустил? — спросила Роза.
— Теперь в самый раз, — Йонас вытер губы и налег на еду. Ел сосредоточенно, деловито, словно готовясь на пахоту. Наевшись, отодвинул тарелку, отпустил пояс и сказал: — Ну, теперь можно и посидеть…
— Вот я и говорю: как нашли свет белый, так и оставим его, — заговорила Тересе, сметая со стола крошки натруженными, как у пахаря, руками. — Пришло счастье — слава богу, беда нагрянула — бог не оставит. С этим словом мы и ложимся и встаем.
— Горе человеку на роду написано, — поддержала ее Грасе, говорившая грубым голосом.
Только Цецилия прыснула, слушая их рассуждения, потом рассмеялась и, прикрутив лампу, предложила:
— Давайте лучше петь.
— Ты что, спятила? Завтра кутья.
— Можно, если только грустную, похожую на церковную.
Девушки несмело затянули. И полилась песня все ровнее, светлее, разлилась на несколько голосов, снова сплелась в один лад и зачаровала Йонаса. Он смотрел на Розу, на косы, уложенные венком, слушал ее низкий, грудной голос и чувствовал, как страшная скорбь хватает за горло, делает муку невыносимой. Не сказав ни слова, встал и вышел.
Мысли текли ясные и отчетливые. Пить больше не стал, все же на службе. Ведь клялся начальнику, что воевать будет.
3
Сквозь переплеты рам в окна верандочки луна выглядела унылой и печальной, будто узник за решеткой. Это раздражало Йонаса, и он вышел во двор.
У сарая его встретил кудлатый песик, тявкнул несколько раз, как бы знакомясь, потом стал прыгать, ласкаться и, наконец, с самым серьезным видом сел у своей конуры и принялся «служить», помахивая лапами, словно осеняя гостя крестным знамением. Скельтису стало жаль собаку, и он спустил ее с цепи. Песик ошалело кидался по двору, обнюхивал все углы, рыл землю, но каждый раз, пробегая мимо своего благодетеля, не забывал лизнуть ему руку. Йонас сел у во́рота посреди тока и закурил. Через некоторое время послышались шаги и приглушенный голос Розы:
— Что прячетесь? Рассердились, что ли?
Скельтис молчал и улыбался в темноте. Пусть поищет, потревожится… Как приятно, когда человек беспокоится о другом. Наконец нашла.
— Чем вы тут занимаетесь?
— Собаку пасу.
— Я вот кожух вам принесла, а то ведь замерзнете, раздетый.
— А сама что же?
— Айюшки, я привычная.
Йонас встал, взял полушубок, накинул Розе на плечи, усадил ее рядом с собой.
— Убежал от вас, а одному еще труднее. Как увижу дружную, ладную семью — сердце разрывается.
— Все вы сиротами становитесь, стоит только выйти за ворота…
— Нет, Роза. У меня и ворот своих нет.
— Айюшки, это как же? А отец говорил, что вы богач?
Собака с разбегу ткнулась в колени, отскочила, снова подбежала, отряхиваясь и разбрасывая загустевшую грязь. Йонас проводил ее глазами и с горечью сказал:
— Богат, как собака. Все мое и не мое.
Он видел, что Роза не верит. Это больно задело его. Крепко сжал руку девушки и начал рассказывать. Все. С начала до настоящей минуты. Просто, деловито, словно не о себе говорил, не о своей неудачливой жизни. Не забыл ничего — ни поклонения земле, ни уважения к лошадям. И легче стало, как после исповеди.
— Я сразу догадалась, что горе у вас большое. Да не осмелилась… И водку вы пьете, будто с кручины.
— Пью. Что же делать, если не пить? Как уложил этих трех… что убили моих, вроде пусто стало. И жить не хочется. Только приемыш меня к жизни привязывает. А так мне уже ничего не страшно. — Он машинально зажигал спичку за спичкой, швырял под ноги, глядя, как угасают жидкие огоньки на ветру.
Роза придвинулась, накрыла ему плечи теплой овчиной.