Меня их разговор тогда не очень интересовал. За окнами буйствовала весна, а на душе было тоскливо. Я посмотрел в красивые, влажно блестевшие глаза Раи и совсем погрустнел. Сердце куда-то рвалось, хотелось быть любимым, хотелось любить. Но только не Раю. Меня раздражали рассуждения отца об осторожности, скромности, выдержанности. Еще пять таких войн, казалось, не смогут погасить во мне желания побуйствовать, повеселиться, хорошо одеваться. Я был счастлив, что не нужно больше прятать от знакомых протертые на коленях брюки, пиджак с заплатами на локтях, я не боялся больше встречаться с девушками из гимназии. И больше не мчался по лестнице в класс как угорелый, а шел чинно, степенно, как полагается заведующему клубом.
Даже брат, который до сих пор презирает три величайших, как он говорит, буржуазных предрассудка — галстук, подтяжки и калоши, — попросил сестру подрубить лоскут из старой простыни, собственноручно выгладил и сунул в кармашек нового пиджака, на манер платочка.
— Как же так — в костюме и без носового платка? — оправдывался он. — А не носил потому, что девать некуда было. В рукав, что ли, совать, словно девчонка?
Через несколько дней из кармана уже торчала расческа: брат решил завести прическу. А старику жалко нескольких патронов. Да к тому же в День Победы мы не только стреляли да веселились. Целую неделю ходили по селам, разъясняли людям всенародное и всемирное значение победы, правда, не своими словами, но еще лучше — как было написано в розданных нам лекциях.
…Из той поездки Гечас не вернулся. Несколько дней спустя он заехал домой за вещами, забежал попрощаться с товарищами по клубу.
— Ухожу в народные защитники, — сказал он нам.
Мы смотрели на него, как на сказочного героя: автомат, военная пилотка, старая, выцветшая милицейская гимнастерка, гимназические брюки, заправленные в тупоносые немецкие сапоги. Его губы, еще по-детски розовые и пухлые, были сжаты. Воинственно торчали стриженные ежиком волосы.
Пятнадцать лет! Кто заставил его взяться за оружие? Почему выступление с трибуны он променял на автомат? Кто тогда проверял его анкету? Он ушел драться не за себя. Не было за ним вины, которую надо искупить кровью. Шел ему всего шестнадцатый год. Его никто не попрекал тем, что он был в оккупации, что его дядя, гонимый фашистами и нищетой, бежал в поисках счастья в Бразилию. Он сделал первый шаг в своей сознательной жизни.
— Может, это и не по-комсомольски, товарищи, — говорил он нам, стесняясь своих слов, — но, ей-богу, не могу выступать с лекциями о социализме, когда вокруг людей наших убивают.
Приехали мы в волость, а там нашу лекцию уже ждали. Шесть гробов из неструганых досок: два новосела, народный защитник и трое учеников. На кладбище начали меня подталкивать: ты, дескать, агитатор, ты и говори. А что я мог сказать? Встал на холмик братской могилы и выпалил, что надо быть последним трусом и негодяем, чтобы сидеть сложа руки, когда вокруг творится такое. И тут же попросил принять меня на место погибшего.
Начальник отряда поворчал, помялся, но согласился: ведь я над могилой слово дал…
Провожали Гечаса всем клубом. Правда, не подкачал и директор гимназии: без экзаменов выписал Викторасу удостоверение об окончании пяти классов. А Йотаутас подарил несколько книг.
— Бей выродков оружием и словом правды! — напутствовал он Гечаса.
А через неделю, в полночь, нашу семью разбудил громкий стук. Я подбежал к двери:
— Кто?
— Милицию привел, — ответил сосед, Болюс Накутис.
— Приходите днем.
— Дверь будем ломать, — пригрозил незнакомый голос.
Стоявший рядом со мной брат неожиданно нажал на курок винтовки, которую держал в руках. Выстрел грохнул где-то у порога. Брат, побледнев, едва не уронил винтовку. За дверью послышались ругательства и шаги убегающих людей. К рассвету мы немного успокоились. Только стали засыпать, снова стук в окно и отчаянный крик Стасиса Машаласа:
— Альгис, скорей! На Гечасов… Бандиты!
Я сорвался с постели, схватил наган и выскочил, на ходу натягивая сапоги. Мчались через пустырь. Стасис, задыхаясь, говорил:
— Мать Гечаса в окно выскочила. Все время кричала, а теперь не слышно… Опоздали, наверно… Виктораса…
— Не ерунди, Викторас уехал.
— Вчера вернулся. Какие-то документы понадобились.
У дома Гечасов толпились люди. Они расступились, пропуская нас. Перешагнув через порог, я остолбенел: на полу, привязанный к спинке стула, лежал мертвый Викторас. Мать целовала тело сына, отирала кровь и, как безумная, повторяла:
— Что они с тобой сделали?! Что они с тобой сделали?!
Увидев меня, окровавленными руками обхватила мои колени и страшно закричала:
— Альгис, Альгис, что эти звери сделали!..
Я смотрел на запрокинутую голову, на застывшее лицо товарища, на две небольшие дырочки — над левой бровью и над правым глазом, на лужу крови, связанные за спиной руки… Следы бандитских сапог. Кровавые следы, они вели во двор и дальше, к покрытому палым прошлогодним листом откосу над рекой…
Вот оно, убийство после конца войны!
Прав, тысячу раз прав отец: рано еще фейерверки устраивать!
Кое-как подняли мать, увели к соседям, поставили караул из наших ребят, а сами побежали в город. Комсомол всех поднял на ноги: приехали оперативные работники, проводник с собакой. Но преступников найти не удалось. Следы приводили к реке и здесь терялись.
— Они этой ночью у нас были, — сказал я оперативнику.
— Теперь все с три короба наплетут — и видели, и слышали, и даже внешность описать могут. А ты лови ветра в поле, — отмахнулся он.
— Вы слушайте, когда вам дело говорят, — разозлился я.
Допросили Накутиса.
— Были. Трое. Назвались милиционерами и приказали провести к Бичюсам.
Собака от наших дверей повела к тому месту, где на берегу виднелся след от лодки. Не было никаких сомнений.
— Как они выглядят?
— Двоих не приметил, люди как люди, а третий — лупоглазый такой, волосы вьются, зуб спереди со щербиной. Такой вертлявый. Боюсь ошибиться, но сдается мне, что я его в нашем пригороде и раньше встречал. Кроме того, он с метой — младший Бичюс малость куснул его за ногу.
«Риндзявичюс!» — вспыхнула догадка, но вслух сказать я побоялся. Побежал один.
Риндзявичене стирала во дворе белье.
— Где Алоизас?
— Откуда мне знать? Уже полгода, как глаз не кажет. А ты своей матери говоришь, куда подаешься? Вот так и он. Растила, доглядеть старалась, чтоб все, как у людей, было. И работу вроде неплохую нашел, а теперь вот даже бельишко домой не принесет выстирать. Чужих обстирываю. Люди поговаривают, будто он к дочке Дигрюсов Забеле порой захаживает. Справься, если нужен.
Через десять минут я был на другом конце пригорода. Сын Дигрюсов брал в читальне нашего клуба книги, поэтому я начал с него:
— Пришел спросить, прочитал ли Ляонас книги?
— Не знаю, Ляонас в гимназии, а Забеле — в огороде, позову сейчас…
Только этого мне и надо было. Я быстро осмотрелся, заметил на столике под радио фотоальбом Забеле. Схватил, стал торопливо листать. Вот фотография, сделанная по случаю окончания четвертого класса. Риндзявичюс смотрел на меня большими детскими глазами. Крупная голова, казалось, еле держится на тонкой жилистой шейке. Алоизас был на три-четыре года старше меня. Я его застал в четвертом классе, там же и оставил. А еще через год директор школы, вписав ему в удостоверение тройки с минусом по всем предметам, отпустил Алоизаса в ремесленное училище. Оттуда Алоизас сбежал и поступил учеником в железнодорожные мастерские. Однако вскоре подался в грузчики, где заработки были выше. На втором снимке Алоизас растягивал гармонь. Кривая улыбочка. В углу рта залихватски прилипла сигарета.
И третий — большой снимок фотоателье «Балис». Меня словно током ударило: те же, описанные Накутисом, глаза, те же кудри, щербинка. На оборотной стороне надпись: «На память Забеле. С благодарностью за все. Алоизас Риндзявичюс». И дата сорок четвертого года. Лучше, паразит, и придумать не мог. Но спрятать фотографию в карман я не успел, зажал между колен. Вбежала Забеле.