— Хватит, — сказал наконец дед.
Доску с надписью опустили в яму. Вокруг стояли гончары с хмурыми, строгими лицами.
— Не грязнится золото от того, что оно валяется в мусоре, — зазвенел голос деда при гробовом молчании гончаров, — не загрязнится и наше святое дело, если оно полежит под землей. Наступят светлые дни, и мы снова объединимся в нашем братстве.
— Аминь! — сказали гончары.
— И будет опять эта гордая надпись над нами, как вечное солнце.
— Аминь! — снова повторили гончары.
— А теперь давайте разойдемся по своим углам, — закончил дед.
Друзья деда один за другим покинули нас. Последними ушли Хосров и Апет, забрав каждый свой круг. Ушел с ними и Васак.
Я смотрел на Аво, Аво смотрел на меня. Должно быть, лица у нас были как на похоронах.
— Что приуныли, юноши?! — как ни в чем не бывало воскликнул дед. — Зарубите себе на носу: собака лает лишь на тех, от кого грозит ей опасность. Месите глину. Будем жить.
VI
Хотя за бумагу, добытую в доме хмбапета, мы получили благодарность от Шаэна, мне все же было как-то не по себе. Я чувствовал себя виноватым в беде, постигшей наше братство. Не будь истории с исчезновением бумаги, может, хмбапет не обрушил бы свой гнев на деда.
Пришел час, и хмбапет все же забрал у Баграта коня. Урика увели.
Все думали, что старик не переживет такого удара. Но каково было наше изумление, когда на следующий день он пришел к нам как ни в чем не бывало!
Дашнаки уверили его, что Урик — необычный конь, породистый, карабахских кровей, и хмбапет собирается показать его на выставке. При этом Баграт показывал расписку, которую носил в кармане.
И правда, за багратовским конем был такой присмотр, которого он отродясь не видел.
Вокруг коня всегда увивались люди, чистили, мыли, на прогулку, как малое дитя, выводили два раза в день. Ну как такое не подействует на взвинченное самолюбие Баграта?
Вначале Баграт только и делал, что выходил смотреть на своего питомца, когда его выводили погулять. Раза два даже подходил к нему, ласково похлопывал по фиолетовым глазам ладонью, как прежде, когда собирался подсыпать в ясли ячменя.
Но вскоре и это удовольствие было отнято у Баграта. Конь узнавал хозяина, начинал волноваться, и дашнаки не стали подпускать к нему Баграта. Новый удар судьбы он тоже принял безропотно.
— Ну, не хотят, чтобы я с Уриком своим разговаривал, и не надо. Если это на пользу дела — пускай. С людьми и не то бывает.
Перед сельчанами Баграт продолжал хвастать:
— Видели, какого орла вырастил? На выставке покажут. Сам хмбапет говорил.
Не знаю, как другие, а дед откровенно посмеивался над Багратом:
— Плов хорош, если он в твоей миске. Какой толк в том, что в чужой силок попала куница?
— Оан, — сердился Баграт, — как поворачивается у тебя язык говорить такое? Почему это вдруг в чужой силок? Мой конь. Кто вправе отнять его у меня?
Дед только качал головой:
— Не утешай себя, Баграт. Боком выйдет тебе эта выставка.
Вот и снова прикатило лето с его изобилием. Зарумянились сливы и черешни. Белый сладкий тут уронил свой первый нубар [85].
Магарыч с тебя, Аво! А ну покажи пальцы, дыхни разок, погляжу, чем ты полакомился сегодня.
На здоровье, братик! Ешь и за меня! Не пристало же мне, жениху, таскаться по чужим садам! Да и не лежит душа к пустым забавам.
А ну-ка покажи, Аво, что топорщится у тебя под рубашкой? Сливы? Держу пари, что это из того сада, высокий колючий частокол которого никому из нас не удавалось перемахнуть. Исцарапал руки, штаны порвал? Боишься, мать ругать будет? Но подвиг стоит того, чтобы из-за него претерпеть головомойку.
Васак задумчиво глядит в сторону, стараясь не замечать, как Аво уплетает сливы. Я тоже силюсь не смотреть на желтые, прозрачные плоды, которые растут только в том недоступном саду. Аво ест, небрежно выплевывая в нашу сторону косточки. Пусть!
О боже, но почему я не могу оторвать глаз от этих дурацких слив? Почему не бегу в сады, почему заманчивые игры, от которых захватывало дух вчера, теперь вызывают во мне только одну улыбку?
Неужели все это прошло для нас, Васак? Неужели все это действительно прошло для нас?
Но однажды Аво настигли в чужом саду.
Я виноват перед тобой, Аво. Я не остановил тебя вовремя, я не поведал тебе об этом саде, куда никто из нас не решался проникнуть.
Аво, родной мой, открой глаза!
Что ты знал о нашей жизни, несмышленыш? Ты видел высокий колючий забор и удивлялся, почему нельзя перемахнуть через него. И ты не знал, конечно, что сила этого сада не в его заборе.
Откуда тебе знать, что и собака, и папахоносцы, и даже сам хмбапет были для тебя грозным предостережением? Откуда ты мог знать, наконец, что нужно хотя бы вон тому папахоносцу, что торчит около нашего дома, вглядываясь в наше зарешеченное окно? Ты еще многого не постиг умом, и вот результат твоей опрометчивости.
Аво, родной мой, открой глаза!
На твоем теле следы собачьих клыков. Тебя мял и рвал волкодав, спущенный с цепи злым садовником. Но что собачий укус, если на твоем теле чернеют кровоподтеки от ударов! Таков был суд папахоносца, поспешившего на твой крик. Он застрелил бы тебя, если бы не пожалел патрона. Но разве жалко ему кованного железом приклада! Он бил тебя, пока ему не надоело, а потом они вместе с садовником схватили тебя — один за голову, другой за ноги — и перекинули через забор.
Но ты не умер от этого и не умрешь, правда, Аво?
Ради деда нашего, ради матери, которая уже не переживет нового удара, очнись, Аво!
Прости меня, брат! Я виноват перед тобой. Но я ведь тоже не ахти какой взрослый. Я тоже не знал, что все вокруг словно сговорились между собой, чтобы отнять у нас наше детство.
Аво, очнись!
День и ночь горел светильник около постели брата. День и ночь дом наш гудел от голосов. И кто только не перебывал в нем!
Дядя Мухан, возница Баграт, Апет с тетей Нахшун, Мариам-баджи, конечно, тетушка, ее муж Тавад, гончар Мкртич, игрушечных дел мастер Савад, — мало ли доброжелателей у нашего дома!
Пришел верный товарищ Аво — Сурен. Он сунулся взглянуть на Аво и выбежал вон, чтобы не раскисать на людях.
Дела брата плохи. Он лежит на тахте как пласт. Как мертвый, без всяких признаков жизни. Типун на язык, что я говорю. Конечно, он жив. Смотрите, как вздымается его грудь. Господи, как хорошо, что он жив!
Тетушка причитает:
— Боже милосердный, смилуйся на этот раз! Развяжи глаза нашему Аво! Обещаю тебе в заклание откормленного барашка. Боже милостивый, смилуйся! Развяжи глаза Аво!
— О боже милосердный, — в тон ей заклинает Мариам-баджи, — внемли моим мольбам! Ниспошли исцеление несчастному сироте!
Ах, как плохи, должно быть, дела брата, если даже дед не находит слов, чтобы утешить мать!
Далеко за полночь, когда все ушли, мать села у изголовья Аво и начала вязать. Дед тоже не спал. Бесшумно и молча он ступал по избе, шагая взад и вперед.
Мать вязала теплый шерстяной чулок. Спицы, сталкиваясь, мелькали перед склонившимся к ним печальным лицом.
О мама, мама! Нужда, да работа, да неисходное горе иссушили тебя, потускнели твои голубые глаза, и выражение вечного тупого испуга перед неожиданными ударами жизни заменило твою красоту.
Бедная! Тебя тоже, наверное, согревал теплый луч надежды. И ты, наверное, разбила каблуком тарелку у порога в день своей свадьбы, вступая в дом моего отца, чтобы быть счастливой. А где оно, это счастье?
Мать, уронив чулок, заплакала. Дед подошел к ней, ласково провел по волосам своей грубой рукой. Мать заплакала сильнее.
— Не надо жалеть меня, отец! Я виновата во всем.
— Чем же ты виновата, несчастная женщина?
— Я плохо присматривала за мальчишкой. Ведь это моя обязанность.
— Брось, милая, — сказал дед, — не мучь себя напрасно. Ты сделала все, что могла.
— Ах, мой бедный мальчик! — снова залилась слезами мать.