— И все-таки, — продолжал кипятиться Балаян. — Я ему, этому прохвосту, дам прикурить. Он у меня забудет пути-дороги в Карабах…
После того, как мы расстались с Балаяном в Карабахе, он писал мне: «А я уже дома. На самом краю географической карты. Кажется порой, что дунешь, и я свалюсь за край карты… А помнишь песню, которую спели нам в моем Агорти [94]: «Ахчи, Гурум, Гурымы мерал а…»? Я всегда пою эту песню корякам, и они смеются. Они думают, что я исполняю гимн Армянской ССР»…
В этом же письме:
«Готовлюсь на Чукотку. Морозец там отменный, по ночам до минус 60 °. А так хочется на Аляску. Но русские цари продали ее. А очень хотелось бы…»
Видите ли, этому карабахцу все мало. Ему бы еще раздвинуть рамки нашей необъятной земли. Неуемный мой Зорий!
У нас в горах говорят: «Из кувшина может вытечь то, что в него налито». Из кувшина Зория Балаяна льется доброе вино.
Мой первый гонорар
…Профессию писателя я не избрал, она сама избрала меня.
Случилось это в Москве. Учился я в одном из институтов. Девушка моя, Лена, которую я любил, надела тетушкину шубу. Роскошную для тех времен, очень нарядную. Кто-то это засек. И пошло, и пошло. Лену вызывали в деканат, в ячейку, в райком комсомола, делали запросы.
Походя отобрали у нее рационную книжку, по которой мы обедали в студгородке. В то время была карточная система. Хлеб, другие продукты питания выдавались только по карточкам.
А пока выясняли, судили да рядили, рационную книжку и на хлеб у Лены предусмотрительно отобрали. Конечно, все это утрясется через неделю-другую, обеденную книжку ей вернут, но пока она сидит без обеда, без куска хлеба.
Разумеется, я не мог остаться безучастным и предложил Лене свою книжку. Вернее, половину книжки. По ней мы могли обедать вдвоем, наперед отрывая талоны. Лена упиралась, она не хотела «грабить» меня и несколько дней отказывалась от еды, обходилась как могла. Наконец я ее уломал.
Лена сказала:
— Хорошо, я согласна. Но что мы будем есть завтра, послезавтра?
— О завтра поговорим завтра, — отрезал я, пообещав что-нибудь придумать.
День проходил за днем, «шубная история» еще изучалась, талоны в обеденной книжке, которая выдавалась на месяц, таяли, и я казнил себя за свое хвастливое обещание.
Посмотрим, что ты придумаешь, чтобы спасти свою девушку и себя от голода. В Москве деньги валяются на улице, ждут тебя — сгребай их лопатой.
Но талоны немилосердно таяли, и надо было и в самом деле что-нибудь предпринимать. Ночами не спал, все придумывал планы спасения, один заманчивее другого. Но планы возникали в моем воображении и тут же рассеивались, ни один из них не имел под собой реальную почву. Чем я могу помочь Лене? Я перебирал в памяти все, что умел делать. А умел делать многое. Я мог лепить и обжигать кувшины и ковшики — этому делу научил меня дед еще в детстве; мог хорошо ездить на коне, слыл в селе хорошим наездником. Среди сверстников не имел равного по труске туты. Вспомнил многое другое, что я умел, но все это было здесь ни к чему, ни при чем. Кувшины в Москве не вылепишь, не обожжешь, не поразишь умением укрощать лошадей, а о туте нечего и говорить. Не все в Москве знают, что за диковинка такая — тута.
И вдруг вспомнил: да ведь я когда-то писал в газету. Еще в школе, учась в Баку, куда я переехал из деревни, был юнкором, немало писал заметок в газету «Молодой рабочий», которая была размером чуть ли не с носовой платок. Помнится, мне ужасно нравилось, когда меня, снабдив редакционным блокнотом, посылали куда-нибудь выполнять задание. Целыми часами, после школы, я мотался по заводам, учреждениям, небрежно сунув редакционный блокнот в наружный карман так, чтобы виден был корешок с грифом редакции. Сколько он, этот блокнот, доставлял мне тщеславной гордости и ошеломляющей радости одним своим ослепительным грифом, торчавшим из наружного кармана.
Я поспешил воспользоваться этим скрытым талантом и отправился на другой же день в город, в поисках какой-нибудь редакции. Мне нужно было заполучить бумагу, которая давала бы право побывать на любом заводе, предприятии, интервьюировать какую-нибудь знаменитость. И я был уверен: такая бумага у меня будет, не могут мне ее не дать. Я же — юнкор, умею писать, при этом позабыл о масштабах, спутав Москву с Баку, а молодежную газету с носовой платок с какой-нибудь столичной «полнометражной» газетой.
Бумаги, разумеется, мне не дали. Даже удивились моему предложению. Только в одной редакции — то был журнал «Говорит СССР» — круглолицая немолодая женщина небрежно, через плечо бросила мне:
— Никаких бумаг мы никому не даем. Тем более незнакомым людям. Нам пишут писатели, и они обходятся без наших рекомендаций.
Потерянный, ошеломленный неудачей, я вышел на улицу. Ночью ко мне снова вернулось самообладание. Меня вдруг осенило.
«Положим, ты уже был на заводе, самонадеянный норшенец, встретил человека, о котором собираешься писать, — лихорадочно думал я. — В чем же задержка! Развернись, покажи свои таланты».
Человек, которого я мысленно интервьюировал, был не кто иной, как тот мастер в Баку, у которого я когда-то учился токарному делу. И сразу мне стало легче. Я видел его водянистые глаза, залысину, толстые губы. Мастер был ко мне добр, как-то с особым вниманием смотрел на меня, готовый понять меня и помочь.
Но с мастером этим у меня были нелады. Он иногда посылал меня за водкой. Дознавшись об этом, меня однажды изобразили в стенной газете верхом на поллитровке летящим в цех. От стыда я не знал, куда девать глаза. Произошла ссора. Я перестал бегать за водкой, мастер затаил обиду. Но потом снова подружились. Он перестал пить.
Об этой размолвке с мастером я и написал рассказ.
На другой день я снова отправился в редакцию. Немолодая женщина с круглым лицом, как и тогда, не повернув головы ко мне, через плечо бросила:
— Отдайте в секретариат.
— А когда прийти за ответом? — решился спросить я.
— Через три дня, — сказала женщина, так и не взглянув на меня.
На улице было морозно. Чтобы хоть немного отогреть окоченевшие руки, я глубоко засунул их в карманы худого, довольно просторного пальто, в котором ходил еще в школу, купленного, должно быть, с расчетом на вырост, и зашагал по улице Тверской, ныне улица Горького, направляясь к себе. Было так весело на душе, что я почти не ощущал холода.
— Ну что ж, норшенец, — утешал я себя, — все пока идет как нельзя лучше. Рассказ твой та женщина с круглым лицом прочитает, он ей, конечно, понравится, не может не понравиться, ведь тебе нужны деньги, отвалит она за мое почтение, и ты выручишь Лену. — Рационная книжка стоила тридцать два рубля.
Эта мысль так мне пришлась по душе, что я почти явственно ощущал в руках желанные кредитки. Мне даже показалось, что та женщина за редакционным столом была ко мне очень добра, внимательна и, пообещав ответить через три дня, мило смотрела мне вслед. Милый взгляд придумал я и вполне верил в его реальность.
Всю обратную дорогу в общежитие я летел, словно на крыльях, не чувствуя ни холода, ни снега, забившегося мне за широкий, порыжевший от времени ворот пальто.
Я никогда не умел тратить деньги, никогда они у меня не водились, если не считать тех копеек, какие мне давала мать перед школой на покупку булки в буфете, а тут такая новость.
Через три дня разбогатею. Я даже придумал сумму, которую мне выложат за рассказ. Не то триста целковых, не то целых пятьсот.
С талонами рационной книжки тоже обращался как великий мот. Я их, можно сказать, не тратил, а просто истреблял, чего жалеть-то. Ведь через день-другой я могу приобрести не только Лене, но и себе новую книжку. Зачем поджиматься, если все это совершится вот-вот!
В условленный день я отправился за ответом. Женщина с круглым лицом на этот раз и в самом деле повернулась ко мне в анфас, улыбнулась приветливо и широко, сказала, что рассказ читали, он принят, поздравила меня с первенцем и никак не могла нарадоваться тому, что я написал хороший рассказ.