«Какой ты все-таки смешной, дед! Разве я не знаю, чего стоит человек без ремесла? Неужели ты хоть на минуту можешь подумать, что жизнь беспечной кукушки соблазнит твоего внука?»
Но дед говорил, и пещера гремела от его слов.
*
Карьера Аво кончилась. В своем сочинительстве он зашел так далеко, что однажды вздумал подшутить над своим хозяином — в его присутствии пропеть несколько куплетов из посвященной ему оровелы.
Вартазар не понимал и не принимал шуток, тем более от своих батраков.
Пораженный смелостью погонщика, он подъехал ближе, думая, что его не замечают. Но Аво отлично видел приближающегося к нему хозяина. Глядя на его высокую папаху, он задорно выкрикивал:
Жнут на ниве хлеб густой,
А у тебя амбар пустой.
Ага пришел в твой бедный дом,
Что пользы в том?
Погонщики замерли. Кто-то по привычке затянул «Я-о», но, увидев хозяина, от испуга свалился с ярма. А Аво как ни в чем не бывало пел, бросая в лицо Вартазару слова оровелы:
Кто грома ждет? Кто грому рад?
За громом вслед нагрянет град.
Ага пришел — знай наперед:
Ага не даст, но отберет.
Надо ли говорить, чем кончилась эта история!
С этого дня с тела Аво не сходили синяки.
Аво тщательно скрывал от деда и матери следы побоев. И где им было видеть их, когда он уходил на работу затемно и возвращался домой, когда все уже спали!
А я знал. Мне ли не знать о тех страданиях, которые терзали его ночью! По-прежнему мы спали с ним в одной постели.
— Аво, тебе больно, да? Очень больно? — шепчу я ему на ухо.
— Больно? Что ты выдумал?
— Но я вижу, что у тебя еще бред не прошел.
— Мне не больно, отвяжись!
Но однажды, вернувшись домой раньше обычного, он кинул в самый дальний угол избы кошелку, в которой брал еду в поле.
— Баста! Я вам больше не работник, — сказал Аво.
Было это вечером. Мы сидели возле очага за ужином. Ни мать, ни дед не обратили внимания на эти слова.
— Садись, садись, Аво-джан. Вовремя пришел. Поешь горяченького, — захлопотала мать.
— Спасибо, мама, я сыт, — ответил Аво, отстраняясь от полосы света, идущего от очага.
— Молодец Вартазар! Я вижу, он балует вас… — оторвавшись от еды, начал было, по обыкновению, подшучивать дед, но по какому-то наитию остановился на полуслове. И хотя брат находился на почтительном расстоянии от него и темнота скрывала следы жестоких побоев, дед, взглянув на него, потемнел.
Мать поставила чашку на край паласа — место, где обычно сидел Аво.
— Подсаживайся, бала-джан. Ешь, родимый, сегодня у нас хороший суп. С маслицем и картошкой.
Аво все дальше отодвигался от света. Казалось, он боялся, что вот-вот его накроют на самом ужасном и постыдном деле.
— И что это ты, право, выдумал: сыт! — увещевала мать, ничего не подозревая. — Кто в наши дни так добр, чтобы накормить чужого человека? Может, твой Вартазар? Прах ему на голову! От шиповника скорее можно ожидать урожая винограда, чем от него доброго дела. Садись, садись, бала, ешь, остынет!
Дед в сердцах бросил ложку, расплескав недоеденный суп.
— Какая ты надоедливая, сноха! И чего ты пристала! Что он, в гостях? Если говорит, что сыт, значит, чем-нибудь да попотчевали.
Суп Аво остался нетронутым, деда — недоеденным. Мать вздохнула, стала убирать посуду. Она все еще не догадывалась.
Утром, чуть свет, мать, по обыкновению, принялась будить Аво.
— Чего тебе, мама? — отозвался Аво.
— Как чего, бала? — продолжала мать трясти его за плечо. — Петухи уже третий раз кричат, вставай.
— Пусть кричат хоть десятый раз, я все равно не встану.
— Как не встанешь, бала, а работа?
— Я же сказал, мама, на работу не пойду. Хоть повесьте, не пойду!
— Да что с тобой стряслось, Аво? Чего это ты все отворачиваешься от меня?
Мать наконец увидела. В первую минуту она, словно обжегшись горячей картошкой, не могла и слова вымолвить. Но когда оцепенение прошло, она вдруг разразилась неистовым криком.
— Да кто это тебя так, бала-джан? — сквозь рыдания причитала она. — Чтоб рука отсохла у того, кто тронул тебя! Чтоб оскудела ветка, которой он коснется! Что сделали с ребенком, люди добрые?
Дед оттащил мать от постели Аво.
— До чего вы голосисты, женщины! Можно подумать, что тут человека зарезали, так раскричалась. Если бы от таких царапин умирали дети, то ни одного взрослого не было бы на свете! Перестань плакать, будет!
Отвернувшись, дед сам утер со щеки слезу.
Аво целый день метался в жару и бредил. В бреду он выкрикивал оровелы и сам же себе тихо подпевал: «Я-о-о!»
Я выбегал за дверь, чтобы не разрыдаться у постели.
Вечером жар вдруг спал, и Аво попросил есть.
Сидя на постели, Аво уплетал вчерашний суп, когда пришел Вартазар.
Аво как ни в чем не бывало продолжал есть. Дед молча курил. Войдя, Вартазар задержал свой взгляд на Аво.
— Я вижу, у этого щенка не испортился аппетит, — промолвил он наконец, скривив свое лицо.
Клубы дыма заволокли гневное лицо деда.
— Я гончар, ага, и в цирюльном ремесле не разумею, — раздался его голос из-за плотной пелены дыма. — Скажи, что тебе еще нужно в этом доме?
— Покорности! — закричал Вартазар. — За такие благодеяния, которые я делаю вам, другие пятки бы лизали, а тут какой-то паршивый щенок честит меня как самого последнего человека!
— Убей меня на месте, если я знаю, чем он заслужил твой гнев, — спокойно сказал дед. — Говори толком.
— Будто не знаешь, каким зловонием набит рот этого гаденыша? — продолжал греметь Вартазар. — Но я не управы пришел искать у тебя, уста. Бальзам от его змеиного языка сам найду. Можешь не утруждать себя лишней заботой. Я пришел сказать, что если он завтра не выйдет в поле, то придется платить неустойку.
Дед перестал дымить. Когда я увидел его лицо, оно показалось мне гордым, даже надменным. Обернувшись к матери, он сказал:
— Сноха, неси-ка чувал.
Мать молча приволокла чувал с мукой.
— Сколько я должен, ага?
III
Расположившись на подоконнике, я готовлю уроки. Сосредоточиться не могу. Такие новости. Исчез дядя Авак. Он пошел на родник и больше не вернулся. Утонул? Убили? Язва мне на язык, что я говорю? Не вернется? А может, он, как дядя Саркис или Сако, подался к Шаэну? Разве от этих взрослых что-нибудь узнаешь?
Прошло уже больше часа, как все легли, но дед не спал. Он все ворочался, кряхтел, наконец встал и, набив трубку, потянулся к коптилке, чтобы прикурить.
— Что читаешь, мой эфенди? [70] — послышалось над моим ухом.
— О Парижской коммуне, дед.
Через мое плечо он уставился в книгу:
— Что ты говоришь, Арсен? Разве была еще другая коммуна, кроме нашей, Бакинской?
— Да. Была. Только это было давно, почти пятьдесят лет прошло с тех пор.
— Гм!.. — Дед пыхнул мне в лицо дымом. — Я что-то не помню. И долго они правили страной?
— Семьдесят два дня. Потом версальцы — эти почище наших дашнаков будут — победили коммунаров, много тысяч казнили, а других отправили на каторгу.
— Не сказка?
— Нет, дед.
— Так погибли, значит, бедняги, — задумчиво произнес дед. — В России вон тоже бьются. И нам Шаэн… — начал было он, но, оборвав себя на полуслове, поднялся. — Не пора ли спать, Арсен?
— Я сейчас, дед. Еще полстранички, и все…
— А как учитель, Арсен? — спросил дед, когда я уже был в постели.
— Ничего, дед.
— Все кашляет?
— Нет, дед, ему сейчас лучше.
— Дай бог ему здоровья! — доносится до меня откуда-то издалека.
— Дай бог! — шепчу я, засыпая.