— Это ничего, — улыбнулась мать и погрозила Аво пальцем.
Если бы знала мать, какую роль дали мне в этом спектакле!
В гончарной полумрак. Я работаю, а мысли мои далеко. Стараюсь сосредоточиться, не думать ни о чем. Мне это удается. Дачу Вартазара, сбежавшего из села, готовят под школу. Через год, не позже, она будет достроена. Из города приедут учителя. Окончив школу, можно поехать учиться дальше. Можно стать студентом. До смерти хочется быть студентом. А куда девать мою страсть к театру?
— Эй, эфенди! — раздалось над ухом. — Как называется по-ученому такая работа? Об этом в требниках твоих не пишут?
Передо мной стоял дед с кувшином в руке, сделанным мною накануне. Он дул в горлышко, слюнявил покатый, пористый бок. На мокром месте поверхность кувшина вдруг предательски вспучилась — обозначился пузырь.
Я съежился под колючим взглядом деда.
— А может, скажешь, книжная душа, — наступает дед, пылая гневом, — что такое изделие, сработанное без усердия души?
Я молчал, не смея поднять глаза.
— На всех языках мира оно называется брак. Мертворожденный ребенок! — гремел дед. — Если тебя прельщает звание бракодела, будь спокоен — ты достиг его.
Презрительно смерив меня с ног до головы, он направился к своему станку.
Как сказать тебе, мой бедный дед, о мечтах своих? Мне жалко тебя, дед. Тяжело будет тебе выслушать их, но придется. А пока прости меня за испорченный кувшин. Ты прав. Больше этого не будет.
— Эй, Аво, что ты там замешкался? Неси глину.
Много утекло воды в нашем маленьком Чайкаше с тех пор…
Я смотрю на задымленные зноем склоны, а те шепчут мне: «А помнишь?» Я вдыхаю аромат горькой полыни и слышу: «А помнишь?»
В голубой выси, ударяя сильными крыльями, пролетают журавли. Я приветливо машу им рукой. Они в ответ: «А помнишь?»
Каждый год я забираюсь на эту высоту и вспоминаю тебя, моя юность.
Карабах, край родной, благостная купель.
Мы мерзли в окопах, горели в труде, но не уронили твоей чести, родина.
И если ты стоишь высоко, если солнце века смотрит тебе прямо в лицо, это потому, что многие из нас полегли, заветам твоим повинуясь…
Пусть мы прожили свою молодость нелегко. И все же она переливалась через край, воевала, мечтала, работала и, случалось, приглушала на миг все голоса, кроме голоса судьбы родины.
Цвети, моя отчизна, мой Карабах!
Пусть будут счастливы твои горы, а уж мы не пропадем. То, что хорошо для тебя, хорошо и для каждого из нас…
Я оставил важные дела в большом городе и пришел сюда, чтобы немного побыть с вами. Я так жаждал этой встречи долгие годы. Ну а как вы? Рады? Я знаю, рады, помните. Теснее усаживайтесь за стол, друзья. Пусть кого нет в живых, и те займут места как живые. Я многое постиг. Я не жалуюсь на свою судьбу. Отпрыск потомственного бесправного гончара не смеет думать о большем. Знаю, знаю, и вы преуспеваете в жизни. Но отчего до боли нас волнует простое, человеческое: «А помнишь?»
Благо тому, кто с годами не растерял свою юность, кто пронес ее сквозь лихолетья, не расплескав ни капли.
О юность, юность!
*
Скрипит колесо. Медленно течет поток дней.
— Аво, где ты замешкался, неси глину! — кричу я, и голос мой отдается в темной пещере.
Аво удивленно таращит глаза.
Упрек несправедливый, но это меня не смущает. Я мастер, а мастер должен кричать на своего подручного.
Аво и так из кожи лезет вон. Бедный! Он еще верит, что его прилежание зачтется и дед посвятит его в гончары. Обжегшись на молоке, дуют на воду. Дед и так дал маху, посвятив меня в гончары. Ведь не будь я мастером, может, и не остыл бы к гончарному кругу. Думаете, он кусает себе локти за этот промах?
— Эй, эфенди! В дерево, не дающее плодов, камней не швыряют, — снова слышу я дедов голос. — Ты должен понять. Богат и разнообразен яствами стол жизни, но каждый хлебает из своей миски.
Аво подавал глину. Улучив момент, он поближе подошел ко мне. Лицо его было сердито:
— Ты зачем изводишь человека?
— Это кого? — не понял я.
— Деда, а то кого же?
— Чем же я извожу его? — искренне удивился я. — Испортил кувшин? С кем это не случается? Никто от несчастья не заговорен. Думаешь, дед работает без изъяна?
— Не о том речь, — прервал он меня, все еще сердясь. — Будешь гончаром или нет?
— Нет, — признался я. — Совсем другое у меня на уме.
— А почему деду не скажешь? Видишь, как он мучается, каких только слов не тратит на тебя. Ведь жалко!..
Лицо Аво все более смягчалось.
— Жалко, — согласился я.
— Скажешь?
— Не знаю. Ведь школа еще не достроена.
— А пока ее строят, будешь обманывать?
Я молчал, чувствуя себя виноватым.
— Скажешь?
— Ладно, скажу.
Настала гнетущая тишина.
Я спросил:
— А ты?
Аво горько улыбнулся:
— Ты со мной не равняйся. Пеший конному не товарищ. Я хромой.
Мне было до слез жаль Аво, и я не нашелся, чем утешить брата.
Брат мой, ненаглядный Авет! Какими словами растопить ледок в твоей груди? Как вернуть твоему рано посуровевшему лицу прежнюю улыбку?
— Ну что школа? Все строят? — спрашивает он в постели.
— Строят… то есть нет, опять задержка. Дядя Саркис послал за кровельным железом.
— А учителя приехали?
— Пока нет. Но дядя Саркис был в Шуше. Пришлют скоро.
Аво хмыкнул:
— Это как в пословице: «Не сдыхай, осел: придет весна — вырастет трава…»
— Ух, какой ты злой, Аво!
— Ладно, ладно, шучу. А ты уж готов — «злой»! Какой я злой?.. Мне, например, тебя жалко, а ты — «злой».
— И я пошутил, Аво, не сердись!
Но Аво сердится. Он всегда сердится, когда его называют злым.
— Нет, скажи, — горячится он, — ну скажи: я кому-нибудь из друзей сделал пакость?
— Этого не было, — утешаю я.
— Забудь и собаку, которой я бросил иголку в хлебе. Сам знаешь, с ней были особые счеты.
— Знаю, ты поступил правильно, — говорю я.
— Ну вот, а ты — «злой»! — сказал в сердцах Аво.
— Я же пошутил. Какой ты, ей-богу!.. Как кипяток!
— А ты не забывайся.
— Ладно.
Через минуту Аво засыпает, сладко похрапывая, а я лежу и думаю о том, что Аво все-таки злой.
II
Как ни избегал наш дед ссоры с кумом Муханом, а пришлось поссориться. Накануне вечером к нам зашла Мариам-баджи.
— Заходи, заходи, Мариам, — встретил ее дед. — Давно не появлялась на нашем пороге.
Мариам-баджи подошла к очагу, у которого сидела вся наша семья.
— Я бы и сейчас не оторвала рук от дома, уста, если бы не тень, упавшая на твое имя.
Дед вскинул на нее удивленный взгляд.
— Люди говорят, что Мухан все проделки покрывает твоим именем! — выпалила она на этот раз без всяких намеков.
— Проделки? Какие проделки, Мариам? — сердито спросил дед. — Если ты имеешь в виду то, что он натаскал себе камня немного больше, чем мне, или свое поле распахал раньше да получше, это уж моя забота. Кому какое дело?
— Кому какое дело! Всегда так: свои пороки сзади, а чужие спереди торчат, — поджала губы Мариам-баджи. — Твой кум взялся пахать исполу, как какой-нибудь Вартазар, а ты говоришь — кому какое дело?
— Постой, постой! Что за исполу? Слава богу, это слово мы схоронили в одни день вместе о именем Вартазара.
— Послушай, Оан, — в упор сказала Мариам-баджи, — неужто он так обвел тебя? И ты вправду не знаешь, что Мухан собирается исполу пахать Баграту?..
*
Был вечер, Мухан, по обыкновению, зашел перекинуться с дедом словом. Он долго толковал о том о сем. Дед дал ему разговориться. Когда Мухан затеял уже без всяких обиняков разговор о льготах, дед вдруг вскинул голову, щелочки его глаз сузились, как обычно, когда он собирался кого-нибудь поносить:
— У козла не выросли рога — говорят, козленок. Вот и исполу стал драть с людей! В вартазары метишь, Мухан! — Разгневанный, он зашагал по избе. — Все вижу, Мухан. И то, как руку запускаешь в мой карман и в чужие. Знаю и жду, что образумишься. Нам с вартазарами не по пути.