Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В эта вечера я ухожу далеко и часами брожу по окрестностям. Чтобы еще раз всей душой ощутить вокруг себя эту землю, прежде чем ее покинуть — теперь уже скоро, совсем скоро. «Еще раз?» Нет, надо бы сказать: впервые почувствовать ее всей душой. Ибо теперь, после столь длительного пребывания здесь, мне все же кажется, что я вижу ее впервые, что я еще совсем не постигла Россию.

Эта страна снова стала для меня тем, чем была в детстве, когда я жила как бы на ее обочине, не зная ее: совсем близко и все же вдали от нее; лик ее будущего, ее тоска были совершенно непостижимы.

Теперь же она раскинулась вокруг меня во всей своей шири: сколько бы ты ни мерил ее шагами, сколько бы ни шел и шел по ней, выйти за ее пределы невозможно, тебя словно обнимает беспредельность, ты словно попал в объятия широко раскрытых, так до конца и не отпускающих тебя, снова и снова простирающихся от горизонта к горизонту рук, — ты постоянно как бы в начале пути и в то же время целиком в ее власти.

Я вспоминаю ту пору, когда кончалось мое детство, когда я покидала Россию как и тогда, я не могу сосредоточиться на «прощании», не могу поверить в него, я только думаю о своих близких, о счастье встречи с ними, но так, будто добраться до них можно сразу, без перехода. О, ласковая, верная рука, смягчившая тогда мне этот переход, приведшая меня к Виталию именно в тот момент, когда я его покидала, позволившая мне узнать его так, как никогда до того, — ибо я видела тогда, как он обретал уверенность, как становился самим собой.

Когда я захожу в здешнюю деревню, мне всякий раз кажется, что я иду к Виталию, для меня он всегда там, даже если и не стоит рядом со мной.

Когда вчера вечером я возвращалась домой и уже вышла из деревни, передо мной шаркающей походкой брели два старичка. Один, совершенно скрюченный, с кашлем и стоном отрывал от земли завернутые в онучи ноги в лаптях. Другой все время останавливался, чтобы тугой на ухо спутник мог лучше расслышать его слова. Я различала только отдельные, очень громко произносимые слова. Но я уже не раз слышала, что говорят такие вот древние старики, — а их тут немало. Когда они слезали с печки и излагали передо мной и Виталием свои мысли — их можно было бы назвать «философией», «религией», «этикой», — там присутствовало все. Итог прожитой жизни, в котором было и торжество, и прощание, и самоограничение, и попытка осмыслить то, что не поддается человеческому осмыслению. Жизнь человеческая проходит перед лицом этого немыслимого величия и кажется маленькой и жалкой, но все же преодолевает себя и тянется к нему как к своему сокровеннейшему бытию, сокровеннейшему смыслу: так, чтобы все кончалось хорошо.

Я вспоминаю о том, как часто читала я на челе Виталия сосредоточенное внимание, терпение к самому словоохотливому старику — и никогда раздражительность, ничего похожего на хитрость, а одно только благоговение.

Мне кажется, выразительнее всего на его лице проступает благоговение.

Разве он и сам не один из них? Если здешняя молодежь напоминает ему о его собственной юности, то я, глядя на стариков, представляю себе, каким он когда-нибудь станет. Разница между «мужиком и барином» тут ничего не значит! Мне кажется, это не поддается какому бы то ни было разграничению и характерно для любого уровня образования.

Нельзя ли и об истинном, зрелом Виталии сказать, что он спокойно и естественно приближается к великой мудрости, подобно незаметно созревающему плоду, предназначенному стать пищей для других?.. И что происходит это с ним именно в этом уголке земли — в деревне, «у своих»? Разве не пришлось бы ему идти против самого себя, если бы вместо зрелости и спокойствия он утверждал насилие и жестокость?

Да! И все же: именно потому; что в этом заключается сокровенная суть его души, он, должно быть, увидел соблазн и опасность подмены жертвенности довольством собой. Именно поэтому он и сказал тогда — в ночном саду под окном Дити, — что и в заботе о спасении души есть проклятие самодовольства и недостаток любви — последней любви.

С тяжелым сердцем шла я за стариками. Скоро я обогнала их, но повернула обратно, чтобы еще раз взглянуть на них, точнее, только на того, что говорил, низкорослого, с глазами, глубоко спрятанными под седыми кустистыми бровями: вот таким, наверное, представляешь себе в детстве волшебника, доброго волшебника…

Вчера я вышла из бани вместе с Макаровой. Там, где за низкими ивами струится ручеек, стоит почерневшая от дыма, окутанная клубами пара избушка с красной трубой над соломенной крышей; в жаркой парилке, ведрами плеская воду на раскаленные камни, вся деревня по субботам хлещет себя вениками, смывая накопившуюся за неделю грязь. Там была даже роженица, на которую я хотела взглянуть; влажный жар был лучшей повивальной бабкой, единственным помощником при родах, если Виталий не присылал акушерку.

Макарова шла после вечерней бани босиком, с раскрасневшимся лицом, завязав мокрые волосы ситцевой тряпицей, — она была такой высокой и статной, что я рядом с ней казалась себе подростком, а такое со мной случается не часто. Мы говорили о ее детях.

— Шестеро, как ты изволила заметить, матушка, но, даст Бог, Фома подарит мне еще больше, я баба здоровая… Сколько сынов — столько душ; сколько душ — столько и землицы. А у вас разве по-другому? К тому же Бог послал мне и трех дочерей, а их не считают за души; тоже благодать, я думаю, хотя и не такая очевидная… А ты?.. Еще не рожала?..

Я ответила. Макарова тихо посмотрела на меня долгим ласковым взглядом. В потемневших глазах было искреннее участие. И она высказала его с такой спокойной уверенностью, что я восприняла ее слова как благую весть:

— Смирись со своей судьбой, она еще наградит тебя. Даст Бог, ты еще народишь мальчиков.

В этот момент к нам подошел возвращавшийся из деревин Виталий. Но неожиданно я вздрогнула от испуга: прямо перед ним, перегородив дорогу выскочил нагишом высокий, длинноволосый человек с птичьей головой; глаза его страшно сверкали. Издавая хрюкающие гортанные звуки, он, подпрыгивая, направился к нам, а потом также неожиданно исчез за ивами возле бани.

— Это наш дурачок! Он никому не причиняет вреда! — пояснила Макарова, здороваясь с Виталием за руку. — Как поживаете, Виталий Сергеич? — И, повернувшись ко мне: — Много таких юродивых, как их тут называют, бродит по нашей земле; а у вас разве нет их?.. Дурачков у нас никто не боится, иметь их почетно; даже самые бедные с удовольствием подают им то, в чем они нуждаются.

— А дурачок ли он на самом деле? — улыбаясь, усомнился Виталий. — Лет двадцать тому назад ему, должно быть, пришло в голову, что слабоумие избавит его от воинской повинности. Дурацкая проделка удалась, но бедняга не подумал о том, какая это неприятная обязанность — всю жизнь изображать идиота.

Макарова добродушно засмеялась; она стояла, прижав к бедру руку с банными принадлежностями.

— Что тебе сказать, батюшка? Может, двадцать лет назад его и настигло слабоумие. Не стань он дурачком, ему бы трудно пришлось с тем умишком, который у него остался, — я думаю, труднее, чем если бы Господь забрал у него жену и детей, изба его сгорела бы, а поле пришло в запустение. Это-то его и ожидало, — философски рассудила Макарова. — Но раз уж он стал юродивым, надо за ним как следует присматривать. Ибо кто лишился рассудка, не получив от Бога хоть какое-то вознаграждение? И часто совсем не маленькое! На Руси в древности были великие и сильные юродивые, — удовлетворенно поучала она меня. — Они предостерегали и судили вельмож, говорили им правду в глаза, одну только правду; и все, даже сам Государь, слушались их… Ну, наш юродивый в сравнении с ними всего лишь дурачок

— Но ведь он, ничем не обремененный, совсем не помогает вам в вашем тяжелом труде, — заметила я.

Макарова задумчиво смотрела перед собой, казалось, она всерьез решает, принимать ли ей мою похвалу.

— Почему же не помогает? — спросила она, поднимая голову. — Разве у него мало дел? Он несет свой крест. А мы свой.

88
{"b":"815299","o":1}