Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В моей жизни занятия наукой и другие поводы не раз приводили меня к философским и даже теологическим областям знания, которые привлекали меня сами по себе. Это никак не было связано с моим первоначально «благочестивым» складом характера или с последующим отходом от веры. Никогда интеллект не тревожил во мне прежнюю, старую набожность — она словно не решалась войти в мое «взрослое мышление». Поэтому все области философского знания, в том числе и теология, оставались для меня на уровне простого интеллектуального интереса; о соприкосновении или тем более смешении с тем, что входило в сферу душевной жизни, не могло быть и речи; я бы даже сказала, что это немедленно произвело бы на меня точно такое же впечатление, как и занятия с конфирмующимися. Я, правда, нередко одобряла то, как это делали другие, и даже восхищалась теми, кто подобными интеллектуальными путями приходил к такого рода замене — очень, очень взвешенной, одухотворенной — своего благочестивого прошлого и таким образом ухитрялся соединить это прошлое с порой духовной зрелости. Наверняка таким способом им удавалось усилием мысли лучше постигать самих себя, прочнее усваивать уроки жизни, чем это удалось мне; я никогда не могла говорить об этих уроках без замешательства. Мне это было настолько чуждо, что казалось, будто мы говорим о совершенно разных вещах и материях.

Тем не менее сильнейшей притягательной силой, влекшей меня к людям, без остатка посвятившим себя подобным философским материям, были сами эти люди, неважно, живые или умершие. Как бы ни скрывали они свои воззрения, по ним было видно, что в каком-то глубинном смысле Бог остался их первым и последним переживанием во всем, что им пришлось испытать в жизни. Что еще могло сравниться с этим в качестве содержания жизни? Я никогда не переставала любить их — любовью, проникающей в самое сердце человека, туда, где, собственно, и решаются наши судьбоносные проблемы.

Но если бы кто-нибудь спросил меня — раз уж мне не удалось добиться равновесия между желанием и истиной, между сферой чувств и духовным познанием, равновесия, которое постепенно устанавливается в процессе развития как бы само собой, — как же и в чем тогда проявлялись во мне те самые ранние представления о вере, я бы совершенно искренне ответила на этот вопрос так только в факте исчезновения Бога, и ни в чем другом. Как бы ни менялось все в мире и в жизни, в глубине глубин оставался неизменным факт богооставленности самой Вселенной. Именно чрезмерной детскостью предыдущих представлений о Боге, вероятно, объясняется то, что они не были заменены, восстановлены более поздними представлениями.

Но наряду с негативным результатом детского восприятия богооставленности был в этом и положительный момент: я решительно и бесповоротно столкнулась с окружавшей меня реальной жизнью. Я уверена, что проникшие в мир моих чувств ложные представления о Боге только помешали бы этому, отвлекли в сторону, нанесли мне ущерб. Вся моя жизнь дает мне право утверждать это… При этом я готова признать, что многие в этой ситуации поступали совсем по-другому и добивались значительно большего, чем добилась я.

Следствием этого для меня было самое позитивное, что мне довелось испытать в жизни: проснувшееся в ту пору и никогда больше не покидавшее меня смутное ощущение безмерной, судьбоносной сопричастности всему, что существует. Именно «ощущение», а не направленное на определенный объект «чувство»: не вызывающее сомнений ощущение равенства в вопросах судьбы; и касается оно не только людей, а готово объять собой даже космическую пыль. Поэтому оно навряд ли подвержено изменениям в масштабах, заданных человеческой жизнью, или же в масштабах оценочных критериев; будто и не существует больше ничего, что следовало бы оправдать, возвысить или принизить, кроме самого факта существования, его наличия — точно так же как невозможно умалить значение каждого через убийство, через уничтожение; можно только отказать ему в том последнем благоговении перед несокрушимостью собственного существования, которое он разделяет с нами, потому что, подобно нам, «существует».

Вот у меня и вырвалось слово, в котором при желании легко можно обнаружить остаток того запаса душевных сил, который сложился на основе ранних представлений о Боге. Потому что всю свою жизнь я не знала более естественного, непроизвольно возникающею желания, чем проявлять благоговение; казалось, любое другое отношение к чему-то или кому-то следовало лишь в некотором отдалении за благоговением. Для меня это слово — всего лишь другое название все той же судьбоносной взаимосвязанности всего сущего, на равных правах включающей в себя и самое великое, и самое малое. Или, другими словами; если что-то «есть», оно несет в себе несокрушимость всего существования, представляя всю целокупность бытия. Разве мыслимо чувство пылкой сопричастности всему сущему без благоговения — пусть даже затаившегося в самых сокровенных, неведомых глубинах нашей внутренней жизни?

Но и то, о чем я здесь рассказываю, уже содержит в себе благоговение. Быть может, я только об этом и рассказываю, несмотря на множество других слов, которые говорят о самых разных вещах, нас окружающих, тогда как единственное и самое простое невысказанным затаилось глубоко внутри.

Противореча логике, я должна признать: лишись человечество благоговения, его место должна бы занять любая, даже самая абсурдная разновидность религиозного чувства[7].

Переживание любви

В жизни каждого наступает момент, когда он пытается начать все сначала, как бы родиться заново; недаром период полового созревания называют вторым рождением. После уже достигнутого приспособления к действительности, к ее порядкам и оценочным критериям, которые легко подчиняют себе наш еще маленький интеллект, вдруг, с приближением телесной зрелости, в нас поднимается против всего этого такой яростный протест, что кажется, будто мир, в котором очутился ребенок — несведущий, никому не подчиняющийся, обуреваемый своими желаниями, — только-только начинает складываться.

Даже самое спокойное переживание способно породить волшебное чувство, будто мир возникает заново, а все, что мешает этому, кажется невероятным заблуждением. Поскольку мы не можем настоять на этом безумно смелом утверждении и в конце концов все же подчиняемся такому миру, каков он есть, то позже вся эта «романтика» застилает наш обращенный в прошлое взгляд меланхолической пеленой. Это напоминает лесное озеро в лунном сиянии или призрачно манящие руины. И тогда мы путаем то, что пульсирует в нашей душе, с излияниями чувства, сопряженного с каким-либо отрезком времени, непропорциональным и непродуктивным. На деле, однако, то, что мы несправедливо назвали «романтикой», вытекает из неразрушимого в нас, здорового, первобытного, из жизненной силы, которая одна способна тягаться с бытием вне нас, потому что составляет сердцевину ядра, в котором внешнее и внутреннее опираются на одно и то же основание.

Переходный период, ведущий к телесной зрелости и тем самым призванный вынести на себе основные конфликты и брожение, в то же время лучше всего приспособлен для того, чтобы в очередной раз уравновесить возникающие осложнения или трудности

То же самое произошло и со мной, позволившей детским фантазиям и мечтательности излишне далеко вторгнуться в реальную жизнь. Их место занял человек во плоти[8]: он — само воплощение реальности — встал не рядом с ними, а вобрал их в себя. Для вызванного им потрясения не существует более короткого обозначения, чем то, в котором соединилось для меня самое удивительное, казавшееся абсолютно невозможным, с изначально известным и давно ожидаемым, — «человек!» Ибо таким же изначально известным, потому что исполненным удивительных свойств, был для ребенка только добрый боженька, в противоположность всему, что окружает и ограничивает нас, и именно поэтому он, собственно, не выступал «въяве». Здесь та же всеохватность и то же абсолютное превосходство были свойственны человеку. Но этот богочеловек был, кроме того, противником любых фантазий; как воспитатель, он настаивал на неограниченном и строгом развитии интеллекта, и я повиновалась ему с тем большей страстью, чем тяжелее давалась мне эта новая установка: ведь с помощью любовного дурмана, который придавал мне силы, я должна была освоиться в реальной жизни, которую он воплощал в себе и с которой я до сих пор не могла справиться в одиночку

вернуться

7

Противореча логике; я должна признать… — Этот последний абзац, написанный карандашом, Лу Саломе присовокупила к главе позже, вероятно, в 1936 г. В частном разговоре она призналась, что свои мысли о единстве мира «предпочла бы высказать в форме проповеди», вероятно, потому, что свой писательский путь ей пришлось начать с составления проповедей для Гиллота. Однажды в глубокой задумчивости она назвала свою «утрату Бога» личным «несчастьем».

вернуться

8

Их место занял человек во плоти… — то есть Хендрик Гиллот (Gillot, 1836–1916), проповедник при голландском посольстве в Санкт-Петербурге. Гиллот считался самым известным протестантским проповедником в российской столице. Как член посольства, он не подчинялся руководству ни одной из петербургских протестантских общин и был относительно свободен в своих суждениях. Руководивший подготовкой Луизы к конфирмации Герман Дальтон был одним из его теологических противников. Гиллот еще в Голландии опубликовал книгу по истории богослужения (De geschiedenis van den godsdienst, Schiedam, 1872). Среди книг, входивших в круг чтения юной Лу, была также «Религиозная философия на исторической основе» Отто Пфлейлерера (1878). Гиллот проповедовал большей частью по-немецки, особенно зимой; летом, когда высшие круги общества уезжали в деревню или отправлялись путешествовать, он переходил, как правило, на голландский… Семнадцатилетнюю Луизу уговорила послушать проповедь Гиллота одна из ее родственниц. Когда он взошел на кафедру и заговорил, она сразу поняла, что принадлежит ему: «вот и кончилось мое одиночество», «это то, что я искала», «вот человек», «это он», «я должна с ним поговорить»; то, о чем он вещал с кафедры, имело для нее решающее значение. Она узнает его адрес, пишет ему и просит о встрече — но не в связи с сомнениями религиозного свойства; «прижав руку к сердцу», она ждет в его рабочем кабинете; он с порога спрашивает: «Ты пришла ко мне?» — и протягивает к ней руки. Сначала она продолжает ходить к нему тайком; они работают — девушка с такой самоотдачей, что однажды — у него на коленях — теряет сознание; «делать что-либо непотребное — об этом не могло быть и речи». Спустя некоторое время Гиллот уговаривает ее рассказать об этих встречах матери (отец Лу Саломе скончался незадолго до того, в феврале 1879 г.); она настолько точно следует его словам, что подходит к матери в момент, когда та принимала гостей: «Я была у Гиллота»; мать плачет. Госпожа фон Саломе принимает Гиллота; подслушивающая Луиза слышит, как мать говорит: «Вы виноваты в том, что нехорошо поступаете с моей дочерью» — и как Гиллот отвечает: «Я хочу быть виноватым перед этим ребенком». С тех пор ей разрешено ходить к нему. Занятия превосходят ее физические силы: «я должна была следовать за ним, ведь он был Он — и перестал быть Им, когда, не распознав моей сути, предложил выйти за него замуж»; «еще и сегодня во мне живы те ощущения, и я, занимаясь ныне Клагесом, могла бы писать, как писала тогда» (из бесед Лу Саломе с Э. Пфайфером).

Из ответных писем родственницы, сведшей Луизу с Гиллотом, можно узнать, что происходило в душе девушки: она одинока; ей грозит разрыв с матерью по причине внутреннего несходства и решения выйти из лона церкви: «Итак, жребий брошен! Какую борьбы ты выдержала, прежде чем прийти к этому решению, какие душевные бури!»; «Ты сама говоришь, что иногда у тебя такое чувство, будто ты в пустыне». Мать Луизы тоже признается этой родственнице: «Меня удивляет, как я не заболела, когда прошла первая, совершенно неожиданная для меня буря, мне в самом деле пришлось напрячь все свои моральные силы, в те дни я воистину почувствовала, как уже не раз в своей жизни, что сила Божья, если ей доверяешь, делает слабого могучим; хотя моя патриархальная вера теперь не в моде, но я счастлива, что она у меня есть! Ты считаешь, что Лёля страдает вместе со мною, но я этому не верю, тогда бы она повела себя по-другому и доказала бы это мне делом; ты просишь меня быть с ней ласковее, но разве это возможно при ее упрямом характере, она всегда и во всем настаивает только на своем…»; «Лёля считает, что будет обманом и преступлением конфирмоваться у Дальтона против ее убеждений, но я-то знаю, что в других вещах она не столь щепетильна».

Темы, которые Луиза разрабатывала для Гиллота, вначале носили религиозно-исторический и религиозно-философский характер, и только позже наметился уклон в чистую философию. Они вместе читали Канта по-голландски. Позднее, встретившись с Ницше и Ре, Лу Саломе в дискуссиях о классической философии (сказались и ее дальнейшие занятия в Цюрихе) начитанностью превосходила своих собеседников.

6
{"b":"815299","o":1}