Виталий посмотрел на окно.
— Муся! — с тихой яростью ответил он. — Если бы я знал, что та кое средство есть, если бы сам сатана протянул его мне, плюя в лицо адским огнем… Муся! Какая же это любовь, если она не крикнет; «Годится любое средство! Давай!»
Мне показалось, что теперь я знаю о нем больше, чем способна вынести, и, защищаясь от этого знания, я невольно сказала Виталию:
— Какая польза человеку, если он обретет все, по потеряет душу.
Он кивнул. И произнес будничным тоном:
— Да, я знаю. Потеряет самое сокровенное. Но разве это не значит также думать о себе, обеспечить себе место на каких-нибудь небесах, заранее побеспокоиться о своем будущем, даже если речь о спасении самой души? По-моему, это последняя стадия филистерства, самого утонченного, позиция тех, кто никогда не любил по-настоящему.
Мы замолчали, стоя совсем рядом у стены под березами, осыпаемые падавшими с мокрой после дождя листвы холодными каплями. Я молча, про себя, продолжала разговор, вслушивалась в него, будто слова еще не конца раскрыли свой смысл.
Волкодав перед нами подозрительно принюхивался к темноте, готовый броситься на врага, схватить его, потрепать, свалить на землю. Но все вокруг застыло в безмолвии.
Большого пса охватила непонятная тоска. Он поднял к своему хозяину лохматую морду, и в тишине летней ночи раздался жалобный вой.
Евдоксия
Когда в день приезда Полевых мы с Хедвиг шли по парку, где все еще было мокрым от росы и тумана, влажность уже начала уменьшаться, и раннее утро обещало прекрасную августовскую погоду.
Хедвиг взглядом полководца окинула просеку, в центре которой — по старинному обычаю — высился огромный, сложенный из кирпича очаг, на котором каждое лето готовилось великое множество варений из фруктов и ягод.
В приливе поэтического вдохновения она назвала это место, расположенное вблизи дома, «алтарем в священной роще», и кирпичный очаг под могучими деревьями выделялся бы своей обособленностью, если бы не длинные узкие деревянные столы и скамейки по обеим сторонам. Там рассаживали деревенских детей, обязанностью которых по заведенному в Родинке порядку было чистить ягоды. Хедвиг строго присматривает за тем, чтобы все шло так, как полагается.
— Раньше много ягод попадало детям в рот и пропадало таким образом, потому что к этому привлекали совсем маленьких! И дело тут не только в ягодах, но и в принципе и в примере — как много в жизни будет зависеть потом от их поведения, — заметила Хедвиг, всегда умеющая обосновывать свои поступки, когда мы возвращались к цветнику, чтобы к приезду Евдоксии срезать самые красивые розы; они должны быть с длинными стеблями, цветом подходить к розовому батисту спальни и контрастировать с коричневыми стенами и занавесями соседней комнаты.
Уже в предрассветных сумерках для встречи дочери и зятя была послана тройка, запряженная в наилучшим образом оборудованный тарантас; другие экипажи не годились для езды по ухабам и камням бездорожья. На тройке поехал и Петруша, которого очень любила Евдоксия.
При всем своем усердии в хозяйственных делах, ставшем, правда, в последнее время чуть спокойнее и веселее, Хедвиг нашла время, чтобы вышить для Евдоксии маленькую изящную подушечку; тоже розовую, украшенную кружевами. Пока я расставляла розы по вазам, она торопливо сделала еще несколько последних стежков. Казалось, все уже было готово, Ксения притащила еще две вещи, без которых, по ее мнению, никак нельзя было обойтись: большую измятую садовую шляпу Евдоксии, которую она носила в девичестве, и стоптанные домашние туфли, судя по виду, тоже довольно старые.
Когда мы весело потешались над этими древними предметами, вошла бабушка. В руке у нее был образок, очень дорогая для нее маленькая икона, которую вполне можно было поставить рядом со шляпой и тапочками — такой она казалась невероятно древней; давно уже ставший неузнаваемым святой был обрамлен в оклад из гнутой жести, благодаря которому он обладал самой чудотворной силой из всех икон в доме; то, что бабушка оставляла его на время в комнатах дочери, было жестом самоотречения, актом материнской любви.
Со всеми предосторожностями укрепив образок над розовой кроватью, бабушка направилась к выходу, но столкнулась с Татьяной, которая казалась очень испуганной. Она тоже несла портрет в рамке, но не старинный, а совершенно новый, и изображен на нем был не святой, а Димитрий.
Виталий раздобыл для нее последний снимок Димитрия. В доме, в многочисленных альбомах бабушки, были снимки Димитрия, сделанные исключительно в годы детства и ранней юности. Несмотря на испуг, Татьяна не стала прятать свою драгоценность — слишком дорог был ей сам Димитрий, — а открыто показала его всем.
Неожиданно увидев снимок сына, мать должна была бы воспринять это как свидание с ним.
Но бабушка не стала смотреть на портрет. Она сделала вид, что ничего не заметила. Отвернувшись, она молча пошла к двери.
Этого Татьяна снести не могла. Ее мягкие черты лица, на котором страх все еще боролся с радостью, обрели выражение отчаянной решимости.
— Евдоксия любит его! Он ей брат! — возвестила она таким тоном, будто бабушка этого не знала. — У сестры должен быть его портрет! Сейчас, когда мы будем все вместе, нам будет не хватать его… он должен быть с нами…
Бабушка молча, но очень выразительно пожала плечами — как будто прервала речь Татьяны резким словом.
Татьяна, словно защищаясь, словно желая силой открыть перед Димитрием это черствое сердце, заговорила быстро и жалобно, захлебываясь словами:
— Бабушка, ты, должно быть, не знаешь… слушай, ты не знаешь, наверно… когда я обручалась с твоим сыном, я сказала ему: как бы ты ни грешил в жизни, проси прощения у Бога, а не у меня, ибо каждый твой грех передо мной прощен уже заранее, душа твоя чиста, за это в ответе моя любовь: пусть же она служит тебе защитой перед Богом.
Бабушка уже держалась за дверную ручку, но вежливость мешала ей уйти от Татьяны в момент, когда та говорила о Боге. А Татьяна, вырванная из своего податливого спокойствия, уже не могла сдержать себя. То, что внезапно всколыхнулось в ее душе, безвольно выплеснулось наружу, решило громко заявить о себе. Она стояла, прижав к груди руки, державшие портрет.
— Бабушка! Вы говорите, он больше не любит меня! Но кто из вас знает, как Димитрий любит?! Его любовь — это как рассыпанные у ног человека драгоценные камни и цветы. Да, цветы увяли. Но драгоценные камни остались… Ах, вы же совсем не знаете, как любит Димитрий…
Ее взволнованный голос задрожал и умолк. Наступила тишина, которую, казалось, ничто не могло нарушить. Старуха не говорила ни слова.
Татьяна приблизилась к стоявшему перед ней креслу и устало, будто после долгого и тщетного странствия, погрузилась в него.
— Конечно, ты молишься за Димитрия! — робко пробормотала она. — Конечно, когда-нибудь твоя молитва поможет ему больше, чем моя. Но дайте же мне сделать для него хотя бы самую малость — позвольте мне верить ему! Вы говорите — он поступил плохо, но я, бабушка, верю ему! Вы говорите: он тебя покинул, но я, бабушка, жду его!.. Жду, что ко мне вернется его добрая душа, как бы далеко он сам ни оставался…
Наконец у бабушки лопнуло терпение, и она отверзла свои уста.
— Не говори глупостей! — грубо возразила она Татьяне. — Он должен вернуться! Упасть перед тобой на колени!.. Думаешь, его добрая душа будет петь тебе песенки, как птичка за окном?.. Не говори глупостей! Кто ушел, тот не вернется.
Сказав свое решающее слово, она вышла из комнаты. Татьяна больше не возражала. Уличенная в полной несостоятельности своей жалкой логики, она сидела молча, смирившись с поражением. Свой боевой запал она исчерпала в нескольких дюжинах слов, излила сердце, освободила его от всего, что было в нем мучительного и прекрасного.
Но когда она, встретившись взглядом с глазами Хедвиг, Ксении и моими, почувствовала себя среди сестер, по ее лицу пробежала добрая, спокойная улыбка. Прижавшись затылком к розовой обивке кресла, она уверенно сказала: