Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слову «переживание» придается в ее воспоминаниях ключевое значение. То, о чем она рассказывает, — не просто личные, субъективные переживания событий и встреч с людьми, воссозданные в той или иной, не обязательно строго хронологической последовательности. Понятие «переживание» насыщено у нее глубоким религиозно-философским смыслом и представляет собой как бы парадигму человеческого существования. Речь идет об основных «встречах», с которыми осознанно или бессознательно сталкивается каждое мыслящее существо, — с Богом, с любовью и дружбой, с родиной и чужбиной, с необходимостью постижения смысла бытия. Такого рода «переживания» должно осмыслять и соотносить со всей прожитой жизнью, о них пишут, подводя итог, на пороге иного мира, когда взгляд обретает последнюю ясность, время утрачивает роковую предопределенность, а былое предстает в виде ступеней, ведущих к глубинному источнику жизни, которая, как сказано в благодарственном «открытом» письме Лу Андреас-Саломе к Фрейду, сама проживает и переживает нас, хотя нам верится, что это мы проживаем ее. Воспоминания Лу Андреас-Саломе — совершенно необычная, не встречавшаяся в мировой литературе форма исповеди. Это исповедь неординарного человека с богатейшим душевным и духовным опытом — и одновременно исповедь человека вообще, представителя своего вида, существа, творимого таинственной субстанцией жизни по имманентным, изначально присущим ей законам.

Этим обусловлены особенности стиля поздней прозы Лу Андреас-Саломе. Желание мемуаристки немедленно, без околичностей и переходов, добраться до самого, с ее точки зрения, главного, до сокровенной сути придает этой прозе налет странной, раздумчиво-неспешной торопливости. Повествование лишь отталкивается от фактов личной жизни, слегка задевая их, и спешит окунуться в стихию религиозно-философских, эстетических или психоаналитических раздумий, так как только на этом уровне, а не на уровне признаний интимного свойства оно чувствует себя комфортно. Сказать о воспоминаниях Лу Андреас-Саломе, что они искренни, исповедальны и достоверны, значит не сказать ничего, ибо не это составляет их суть и своеобразие. То, о чем взялась поведать писательница, нацелено на постижение глубинно ощущаемой целокупности бытия, его неразрушимого единства. Все случайное и несущественное отброшено за ненадобностью, оставлено только то, что навсегда отложилось в памяти и подсознании и до последних дней воспринималось как неизбывная данность, как «современность былого».

Многие знали, что Лу Андреас-Саломе работает над воспоминаниями, ждали их появления, но смерть автора, а потом война и послевоенная разруха надолго отодвинули издание.

Когда же книга, подготовленная секретарем и душеприказчиком писательницы, Эрнстом Пфайфером, наконец появилась, это не стало сенсацией. Во-первых, немцы все еще были заняты своим «непреодоленным прошлым», в сравнении с которым интеллектуальные и прочие приключения литературной дамы казались детскими шалостями. Во-вторых, в книге не оказалось ожидавшихся интимных подробностей. Об этой стороне своей жизни она рассказала более чем сдержанно. Но самое существенное все же не утаила.

Первой по-настоящему крупной фигурой в длинном ряду ее воздыхателей стал Фридрих Ницше. Когда они встретились весной 1882 года в Риме, в тридцативосьмилетнем философе пережившем мрачные годы одиночества и непризнания. вызревали ростки его «веселой науки», приправленной болезненной раздражительностью, гипертрофированным самомнением и нигилизмом. Встреча с Лу фон Саломе, столь непохожей на знакомых Ницше немецких женщин из бюргерского круга, взбодрила его, внушила надежду на будущее. Беспокойный, взвинченный прогрессирующим недугом дух философа взмывал к неведомым и запретным сферам, для юной Лу тоже ни одна гипотеза не казалась слишком смелой или опасной. Ницше увидел в ней «родственный ум», «сестру по духу» — и с мая по ноябрь 1882 года его жизнь проходила под знаком нарастающего восхищения «неожиданным подарком судьбы».

Для Лу, обуреваемой интеллектуальной жаждой, Ницше был интересен как оригинальный и мощный мыслитель, бившийся над вопросами, которые занимали и ее ум. Он же попросту влюбился в свою собеседницу и повел себя нервозно — делал брачные предложения, устраивал сцены, ревновал и даже, подзуживаемый своими матерью и сестрой, не гнушался интриг. Их отношения были переведены в плоскость мелкой склоки. Разрыв потряс его, обострил течение болезни и если не свел с ума в буквальном смысле слова, то способствовал окончательному помрачению духа и трагическому финалу. Ничего хорошего из их сближения и не могло получиться: слишком уж разные это были натуры, слишком по-разному относились они к жизни, чтобы рассчитывать на более длительный альянс, пусть даже скрепленный узами чисто духовного родства. Да и тот союз, что соединил их на короткое время, был по сути «тройственным» — в нем уже состоял на правах полноправного члена философ-неудачник Пауль Ре, тоже, как и Ницше, так и не оправившийся от потрясения, когда пять лет спустя Лу решила оставить сто и выйти замуж за ориенталиста Ф.К. Андреаса.

Однако самым глубоким и длительным душевным (и, разумеется, духовным) переживанием стал для нее Райнер Мария Рильке. В сравнении с Ницше тут наметилась прямо противоположная возрастная констелляция: ей почти сорок, ему — чуть больше двадцати. Но в остальном ситуация была на удивление схожей. Она — сильная, витальная, целеустремленная натура, он — болезненный, мягкий, неуверенный в себе меланхолик. Когда они встретились в 1897 году, Рильке-поэту было еще далеко до молитвенной проникновенности «Часослова». Его ранняя лирика вряд ли могла увлечь зрелую женщину с острым как бритва умом. Он притягивал ее не как поэт, а как человек с еще не раскрывшимися богатыми возможностями. Она интуитивно догадывалась о его высоком предназначении, а свое видела в том, чтобы помочь ему обрести веру в себя. И Рильке благодаря дарованным ею встречам с Россией (поездки 1899 и 1900 годов) «под звон кремлевских колоколов» совершил прорыв в новое поэтическое пространство, к «Часослову», «Дуинским элегиям» и «Сонетам к Орфею». Посчитав свою миссию выполненной, она вскоре оставила влюбленного в нее поэта, как когда-то оставила Ницше, проникнув в смысл и суть его философии и написав о нем книгу. Рильке тоже тяжело переживал разрыв, метался от одной женщины к другой, пока заново не покорил ее — уже как поэт. Она до конца оставалась для него спасительным приютом, он исповедовался ей, почти ничего не утаивая, она помогала сверхчувствительному, болезненно реагировавшему на внешние воздействия художнику преодолевать страхи, сомнения и депрессивные состояния, понимала его, как никто другой, — и как человека, и как художника — и посвятила ему (как и в свое время Ницше) проникновенную «книгу памяти», вышедшую вскоре после смерти великого поэта.

Сближение с Рильке было плодотворным не только для него, но и для самой Лу Андреас-Саломе. Поездки в Россию всколыхнули воспоминания о первой родине; работу над повестью «Родинка», увидевшей свет только в 1923 году, писательница начала сразу после возвращения из второй поездки, когда она уже знала о предстоящем разрыве с поэтом. В этой книге она дала выход своей тоске но России, по стране детства, наложившей отпечаток на ее дальнейшую судьбу, в том числе и писательскую.

Повесть насквозь пропитана глубоким переживанием России. Писалась она долго, с большими перерывами, в нее, видимо, вносились поправки, вызванные и увлечением психоанализом, и революционными событиями в России. Драматическая история распада русской дворянской семьи, увиденная как бы со стороны, но глазами неравнодушными, впечатлительными и одухотворенными, овеяна тревожно-смутным предчувствием тех великих бед и роковых испытаний, которые принесет с собой неодолимое влечение русской молодежи конца XIX века к дьявольскому наваждению революционаризма. В отношении героини, от имени которой ведется повествование, к тайному революционеру Виталию можно вычитать целую гамму противоречивых чувств, без сомнения близких и самой Лу Андреас-Саломе. Это и восхищение мужеством самоотверженного радетеля за народное благо, и желание удержать его от рокового пути, и уверенность в неотвратимости надвигающейся бури, и — что печальнее всего — тайное знание о тщетности неисчислимых жертв, которые будут принесены на алтарь революции.

2
{"b":"815299","o":1}