Обнявшись, мы медленно вошли в дом. Пятнистая легавая и несколько такс радостно кинулись нам навстречу. Хедвиг приласкала их.
— Вот видишь, даже животные тебя приветствуют! Правда, среди них нет нашего Полкана — великолепного пса Виталия. Это, знаешь ли, помесь собаки и волчицы, он сильно грустит и злится, когда его хозяин в отъезде, — сказала Хедвиг. когда снова раздался злобный лай.
— Значит, Виталий в отъезде?
— Уехал на пару дней. В Красавицу — там теперь живет Татьяна. Час езды верхом. Но, может быть, и не только туда…
Расположенная чуть сбоку дверь вела в просторную прихожую, стены которой были выкрашены в скромный белый цвет. Во всю длину дома тянулся коридор с дверьми по обе стороны, ведущими в комнаты. Когда мы вошли в передние комнаты, я снова вспомнила о своем неприглядном виде. Хедвиг со смехом заметила:
— Ах, оставь, это не имеет ни малейшего значения! Ты знаешь, все что угодно можно сказать об Ирине Николаевне, нашей бабушке, как она себя теперь называет, только в одном нельзя ее упрекнуть — в мелочности.
Из светло-розового помещения, весь вид которого говорил о его ненужности, она впустила меня одну в «залу», где обитала бабушка. Широко распахнутые дверные портьеры открывали вид на стены, оклеенные светлыми обоями в золотистую полоску, на изысканно-чопорную мебель в стиле ампир рядом с тяжелыми, неуклюжими предметами обстановки и на огромные кафельные печи в каждом из двух задних углов.
С потолка свисала красивая, старинной позолоты деревянная люстра, на которой горело лишь несколько из многих толстых восковых свечей, своим желтым светом боровшихся с неутомимым дневным светом, все еще лившимся снаружи во все четыре окна.
Бабушка поднялась с дивана, обитого штофной тканью, и неуверенными шагами грузного, мучимого подагрой человека пошла мне навстречу. Полнота ее невысокой фигуры скрадывалась свободно ниспадавшим платьем из серого полушелка, которое украшал только висевший на груди старый серебряный крест. Я сразу узнала этот крест.
Лицо ее, гораздо менее полное, чем можно было ожидать при такой фигуре, поражало чистотой своих линий; старухой она все еще не выглядела.
Я наклонилась поцеловать маленькие, пухлые руки, на которых не было колец, смущаясь своих непричесанных, рассыпавшихся во все стороны волос.
Она отняла у меня свои руки, обхватила мое лицо и расцеловала меня. Поцелуи были искренними, неподдельными и растрогали меня.
— Давненько я так не радовалась… давненько, с тех пор, как тут была Евдоксия, дочь, которую я потеряла, — повторяла она.
— Как потеряли? Она же вышла замуж…
— Это одно и то же, Марго, умница моя. Вы там у себя и представления не имеете, как теряют друг друга… подрастаете и разлетаетесь, совсем не то, что у нас.
— Значит, мы любим друг друга свободнее — только и всего, — возразила я с невольным укором.
И вспомнила о том, как пришлось Виталию бороться с несвободой этого дома, отстаивая каждую частичку своей независимости, какой болезненный отпечаток наложило это на его детство.
И мне вдруг показалось, что я стою здесь не одна, что я представляю другой мир, ничего общего не имеющий с этой комнатой и ее тяжелым, пропахшим ладаном воздухом.
За мной все время следили умные светло-серые глаза — глаза, которые, казалось, видели больше, чем могли видеть из-за своей близорукости.
Бабушка взяла меня под руку и повела к дивану, стоявшему между кафельными печами.
— Я полюбила тебя, когда ты была еще ребенком, — задумчиво говорила она. — Как ты выглядишь? Видишь ли, мои глаза уже ничего мне не говорят, они замутились… мои глаза умирают раньше меня… Но душа видит — видит и любит… Как редко встречались мы в жизни, Марго, голубушка! Только в моих молитвах ты была среди тех, за кого я просила горячее всего. Но то, что в молитве, важнее того, что в жизни. Жизнь должна следовать молитве.
От ее слов веяло теплом, непосредственностью и силой. Они трогали и смущали. И все же душа моя оставалась странно спокойной и трезвой, мне даже не хотелось возражать бабушке.
Она, должно быть, нутром почуяла мое настроение и притянула меня к себе.
— Хочу тебе сразу кое-что сказать, чтобы между нами не возникало недоразумений! Не думай, будто бабушка хочет поймать тебя, «Неправоверную», в свои силки. Нет, так, должно быть, говорил обо мне раньше Виталий, скверный мальчик, но теперь все уже в прошлом. Я знаю, лучшая церковь — самая обширная, это пространство вокруг Бога, бесконечное, как Он сам… Марго, голубушка, я долго боролась, прежде чем поняла это. Я имею в виду свою борьбу за Виталия. Он ничем не хотел поступиться, упрямец. «Ты же погрязла в суеверии! — говорил он мне. Мне, своей матери. — Я же, — говорил он, — хочу, чтобы ты возвысилась, вознеслась как можно выше, чтобы, когда я смотрю на тебя, ты была не ниже, а выше меня, ведь ты моя мать». И я пожертвовала ради него, младшенького, своим высокомерием, а он взял его и сломал. Как теперь ты ко мне относишься, умница моя?
От нее не ускользнуло, что моя отчужденность отступила, повинуясь ее неизъяснимой проницательности… Мне казалось, что Виталий смотрит на нас отовсюду — из всех уголков памяти! Разве не видела я воочию, как он боролся — и как победил сейчас?
Она крепко сжала мою руку и продолжала говорить. Этому положила конец Хедвиг, она вошла и погрозила пальцем:
— Но, бабушка! Вам же нельзя засиживаться допоздна!
— Послушайте, Вига, милочка, скажите прямо: «А сейчас я сама хочу заполучить Марго!» К чему эти хитрости? К чему это «нельзя засиживаться»?.. Мы называем нашу немочку Вигой, — повернулась она ко мне, — язык сломаешь, выговаривая «Эдвиг», «Гедвиг»; с ума можно сойти. Ее отца звали Бартоломеусом — значит, Вига Варфоломеевна. Куда проще!
Она тяжело поднялась со своего дивана.
— Итак, я передаю тебя Виге Варфоломеевне; она ждет не дождется, хочет выговориться… Что ж, почему бы и нет. Спать будешь в ее комнате — напротив моей. Я хотела отдать тебе желто-шафрановую, это наша лучшая гостевая комната, да Вига воспротивилась. Наверху спит Виталий с Ксенией, мальчики тоже живут там… Ну, спокойной ночи. С Богом.
Она перекрестила воздух и вышла. Хедвиг засмеялась.
— Но она не подумала о том, что тебя надо накормить! А ведь в столовой тебя ждет прямо-таки лукуллов пир, она продумала его до мелочей. От ее тонкого вкуса и пристрастия к гурманству ничего не ускользает!.. Но сперва я покажу тебе наше с тобой царство.
По коридору она провела меня в продолговатую комнату, разделенную надвое матерчатой ширмой в человеческий рост. Хедвиг питала антипатию к большим комнатам, а маленьких здесь не было.
— Тебе надо еще привыкнуть к болтовне бабушки, — сказала Хедвиг. — Особенно к ее рассказам о житии снятых… Сперва это даже забавляет, но на годы запаса историй не хватает, разумеется. Что касается меня, то эти господские россказни я знаю уже наизусть.
Только сейчас я поняла, как сильно Хедвиг чувствовала, должна была чувствовать свою непохожесть на то, что было главным в этом доме… И все же она освоилась здесь, обрела покой только здесь, не где-нибудь!
— Но ведь не только церковные байки должны были надоедать тебе. А эта возня с иконами…
Хедвиг только улыбнулась на мое замечание.
— На это у них не хватило сил. — В ее милом, отцветшем лице появилось выражение своенравия, даже высокомерия. В тот же миг глаза ее наполнились горючими слезами. — Русские святые только смотрели с икон на то горе, которое я смогла вынести… выстрадать.
Ксения
Вечером приехала в Родинку, утром проснулась в Родинке, а ночью, во сне, побывала дома — дома! Это придало пробуждению ощущение удаленности, заброшенности; письма, которые я получила по прибытии — от мужа, отца и брата, — только усилили это ощущение, довели его до сознания, заставили в него поверить, в каком бы сердечном и веселом тоне ни были они написаны.
Чуть свет, высоко подобрав юбки, я уже шла по росистой некошеной траве через парк к леску; шла я, не разбирая дороги и не поднимая глаз от писем, пока не уткнулась в низкую, поросшую мхом стену, за которой начиналась деревня. Точнее, ее околица. Обрывок улицы, весьма широкой, густо поросшей травой, совсем не похожей на улицу, бревенчатые избушки, иные с резными наличниками и щипцом, похожие, скорее, не на дома, а на коробки, расставленные по краям зеленого ковра, своей пестротой соперничающие с цветущим многотравьем луга. Деревенька и окрестности казались внутренним пространством, окруженным бескрайней ширью! Они были встроены в эту ширь и напоминали обстановку большой комнаты, которая, за неимением задней стены, доверительно примыкала к естественному фону, казавшемуся — благодаря ограничительной линии небосклона — зеленым, отороченным синью занавесом.