Святослав тут же заговорил о Евдоксии. Не без юмора, очень мило и по-доброму он упомянул о том, как раньше времени обрадовался, видя, что с годами постепенно ослабевает почти суеверное благоговение Евдоксии перед матерью. Он не ожидал, что для такого создания, как Евдоксия, гораздо более прочными окажутся другие узы — сострадание к бабушке, детская доброта. «Сколько бы ни взрослела Евдоксия, душевная отзывчивость всегда будет заглушать в ней другие чувства, как плевелы заглушают пшеницу», — сказал он с мягкой улыбкой.
В этот момент я заметила Виталия; из темноты он протянул мне руку для приветствия. И теперь я хочу попытаться точно, по возможности дословно передать весь разговор; быть может, это поможет мне прояснить существо дела.
— Потерпи немного! — заметил на слова шурина Виталий. — Это длится довольно долга, по всегда означает переход в новое качество. Она еще привяжется к тебе. Она ведь блаженствует с тобой, как дитя.
— Потому что доверчива и открыта? Но такой она была и раньше, со всеми. Держит себя так непринужденно, так естественно, и все же… как бы это сказать… не отдается до конца. Разве могу я сказать, что она моя? У ее доверчивости дьявольский темперамент!.. Ты говоришь — блаженствует. Да, но потому, что это в ее натуре, она напоминает ребенка, который в незнакомом лесу растягивается на теплом мху, чтобы дотянуться губами до самых сладких ягод.
Как ни тихо говорил Святослав, почти про себя, все же в его словах ясно слышалось разочарование.
Виталий шагал перед нами то в одну, то в другую сторону между белеющими в сумраке стволами берез, росших между домом и парком. Какое-то время мужчины молчали. Сквозь разрыв в облаках выглянула луна и протянула по земле расплывчатые полосы.
— Отшельник в своей келье — вот что такое человек, — невесело продолжал Святослав. — Неразбуженное бытие, чувства и дух охотнее снят, чем бодрствуют… Есть часы, когда это ощущаешь… Почему, скажи, так трудно вырвать отсюда с корнем такого человека, как Евдоксия? Да потому, что и сам ни с чем глубоко не связан, потому что вся культурная жизнь, наконец, как бы ты ею ни наслаждался и ни занимался, повсюду сопряжена с сомнениями и душевным разладом… Разве мы сами не довольствуемся иногда вместо хлеба камнями — не спорю: нередко драгоценными, изысканными камнями? Кого этим соблазнишь?
Виталий, наполовину скрытый темной листвой берез, ответил быстро и мягко:
— Радуйся страданию, в которое ты можешь взять и ее!.. Почему Евдоксия не может когда-нибудь разделить с тобой нужду или голод? Здесь, дома, она пережила вместе со всеми немало бед, в том числе и по вине моей властолюбивой натуры, прошла, сама не зная как, через самые безумные испытания… Она многое способна выдержать, ты только потребуй от нее! Втяни ее глубже в свою жизнь, в свои конфликты, даже в самые острые проблемы — пусть ей будет трудно с тобой. Ничего страшного! Только давай ей больше, больше! Не счастья и любви, нет — широты, опоры. Она все еще непроизвольно тянется сюда, где все это есть. Здесь каждый в любое время может запросто поручить ей что-нибудь, и она с радостью несет эту ношу.
Святослав бросил в темноту свою сигарету и покачал головой:
— Не так все это просто. Мы ведь чаще всего любим женщину за то, что она остается красивой и чистой, что ее не затрагивают всякие мерзости. Ты судишь как брат.
Виталий, подойдя к нам вплотную, топнул ногой.
— Мы поступаем как глупцы, когда ограничиваемся тем, что защищаем женщину, наслаждаемся или повелеваем ею! Почему мы не находим ничего лучшего, кроме как быть рыцарем, любовником или повелителем?.. Мы забыли о том, что мы женщине — братья.
В его словах звучало глубокое волнение. Такое глубокое, что Святослав выразил свое сомнение осторожно и сдержанно:
— Мне, однако, кажется, что ты сам. Виталий, думал такие всегда.
Слова Виталия раздались еще ближе, еще взволнованнее, почти неистово доносились они из густого мрака:
— Значит, я был дураком! Быть может, больше, да, больше чем дураком: я был преступником!.. Не обращай внимания на то, что я здесь делал или не делал! Скажи себе: мы не имеем нрава, никакого права брать себе жену только потому, что нам надоело быть, как ты только что выразился, отшельником в келье, только потому, что однажды и нас начинают заявлять о себе молодость и жажда счастья!.. Много ли счастья даст женщине такая любовь? Разве выделяет она их, разве возвышает над теми, кто не удостоился пожизненно нашей милости? Да, мы делаем вид, что это так! Но я говорю тебе: не только мимо счастья проходим мы, нет, мы проходим мимо нее, единственной, — когда не допускаем ее к сокровенным тайнам своей души! Как бы мы ее ни любили, мы низводим ее до уровня самой последней из ее сестер, если не идем вместе с ней но этому пути, но крутому жизненному пути, ведущему внутрь нас…
Давно наступившая темнота поглотила все очертания и фигуры. Только голос, негромкий и в то же время неистовый, раздавался в ночи, словно отделившись от говорящего. Ему никто не отвечал, словно и не могло быть ответа, словно нельзя было доверить ночи все то, что таит в себе человеческое сердце.
Стало очень тихо. Только легкий ветерок шевелил на земле сухие листья, которые жаркое солнце раньше времени собрало в кучи, как бы напоминая о приближающейся осени.
Было слышно, как Виталий то удаляется от нас, то снова подходит совсем близко.
Из дома вышла Евдоксия, повела ищущим взглядом.
Падающая сбоку из входных дверей полоска света освещала ее спину, Евдоксия стояла, прислушиваясь, обращенное к нам лицо казалось всего лишь темным пятном. В этой позе, в наброшенной на волосы такой же, как у матери, черной кружевной шали, своей нежной, пронизанной светом пушистой густотой очень сильно напоминавшей ее волосы. Евдоксия казалась вылитой бабушкой в дни ее молодости.
Через минуту она уже стояла рядом со Святославом. Обняв его за шею и тесно прижавшись к нему всем телом, она почти слилась с ним. Послышался шепот. Не разобрать, то ли человеческие губы шептали что-то, то ли ночь шевелила листья берез.
На этот раз Виталий ушел в глубину парка. Прошелестев сухой листвой, он растаяла в темноте.
Сверху донеслась песня Ксении. Как и каждый вечер. Она ложилась спать. Мягко и умиротворенно плыл над нами ее полный голос.
Разве не звал он Виталия домой?.. Или, напротив, гнал его из дома? Не бежал ли он от него?..
Будто толчок в сердце, пронзил меня этот вопрос и больше во мне не умолкал.
Виталий снова в отъезде, появляется только ненадолго. Он терзается какими-то переживаниями и не может посвятить в них Ксению. Прежде он, должно быть, и хотел этого, может быть, даже воспринимал это обстоятельство как облегчение. Но отношения с таким существом, как Ксения, просто не могли закончиться иначе, они должны были превратиться во все более глубокую и нежную связь.
Я постоянно размышляю о том, как по-разному все же держится Виталий с людьми, в зависимости оттого, с кем он, в частности, в деревне, общается. Правда, нередко речь идет всего лишь о тех, на кого он хочет воздействовать, например, на патриархальные привычки неграмотных мужиков (иногда слова «На то Божья воля» срываются у него с языка, даже когда он находится среди нас, на что Хедвиг громко восклицает со смехом «Притворщик!» или же тихо бормочет про себя русскую пословицу о языке, который «без костей»). По-иному ведет он себя со своими товарищами, которые разделяют с ним его взгляды и которым он помогает. Но разве и там нет молчаливого различения, разве с каждым из них не ведет он себя очень по-разному? И потом: разве нет здесь людей — а они непременно должны быть, — которым известно о Виталии значительно больше, чем догадываются его домашние?
Он не хотел, чтобы я знакомилась с ними и слишком много узнавала о них… Он удерживал меня, хотя искренне радовался нашим совместным походам в деревню.
В Виталии много прямодушия — нет ли в нем и хитрости? Разве не мог бабушкин сын при необходимости воспользоваться этим оружием? И не нуждался ли он в нем еще настоятельнее, чем бабушка в своих священных заповедях, чтобы скрыть то, что было для него самым святым?