— Несчастная! — быстро прервала я это перечисление прегрешений.
— Ах, Марго, милая, к сожалению, не такая уж она теперь и несчастная! — сообщила Татьяна с таким горестным видом, что все засмеялись. Засмеялась и бабушка. Натянутость спала с ее лица, как маска.
— Громкая хорошо вела себя с голодающими — вот и вся правда! Там она старалась изо всех сил. Ты верно заметила, Марго, голубушка: лечение лошадиными дозами, но, видишь ли, по этому поводу поднимают уж слишком много шума. Уже возвращаясь из охваченных голодом районов, она спешно влюбилась в другого и тут же привезла его, так сказать, совсем тепленького, в свое имение,
— Но ты должна знать: общество было о ней самого лучшего мнения! — торопливо добавила Хедвиг, словно боясь, что бабушка расскажет все сама. — Говорили: этим поступком она искупила вину за свои любовные приключения. Не успела она вернуться, как все мы побывали у нее — простив ее, сами почти прося у нее прощения; мы оделись как на праздник, все было очень торжественно. Мы были растроганы и восхищены. А теперь представь себе положение, в которое мы попали! Сияя от счастья и блаженства, она восседает во вновь открытом салоне, в восхитительном туалете, только что выписанном из Парижа, на нежных пальчиках добавилось еще одно колечко — от нового любовника, разумеется, — и рядом с ней — «он»… И вот сейчас она наносит ответные визиты…
Вернулся Виталий и бросил на стол шапку.
— Палачи! Убийцы! Вот вы кто! — грубо крикнул он. — А ты, Татьяна? Куда девалась твоя добрая душа? Поищи-ка ее, милая!
Татьяна покраснела.
— Признаюсь, Виталий, ты только не сердись — мне было очень трудно! Всякий раз, встречаясь со мной, она вела себя так… так… — она запнулась.
Виталий сдвинул брови.
— Она вела себя с тобой некрасиво?
— Нет… да… видишь ли… ах, не сердись, но она вела себя со мной как сестра! Как будто сама наша судьба породнила нас. — Татьяна перешла на невнятное бормотание. — Она целовала меня. «Бог наделил нас способностью забывать! Знакомишься с людьми, учишься их любить!» Она словно утешала себя и меня!.. — Татьяна залилась слезами.
Бабушка сидела тихо, как мышь, и совершенно спокойно слушала; казалось, она смотрит спектакль, поставленный специально для нее.
— Но, Виталий! У тебя же еще остались принципы! — воскликнула Хедвиг.
На лбу у него вздулись вены.
— Речь не обо мне! Речь об этой женщине, одной из самых порядочных, которую легко сделать еще лучше, прикрепив к полезному делу и образу мыслей. Вообще-то она вела себя так, как и те мужчины, которые у нее были… нет, к которым она попадала. Какое кому до этого дело?..
— Да, потому что она миловидна! Еще не располнела! Ах, Виталий, ты тоже такой… все вы такие!.. — всхлипывая, проговорила Татьяна.
Бабушке, похоже, это надоело. Она поднялась, как народный трибун, оперлась рукой о стол и взглянула на Виталия, который с негодующим видом молча отошел кокну. Она заговорила решительно и энергично:
— Что делают крестьяне, когда договариваются между собой об общих работах: будем праздновать татарскую пятницу или не будем?.. Точно гак же поступает и общество. Надо договариваться между собой, что прилично, а что нет, и все должны соблюдать приличия. Я вела себя натянуто с влюбленной Громкой, ибо так было условлено. Никто не имеет права жаловаться на меня. Ты говорил об извержении огня — довольно неудачное сравнение, сын мой, — так вот, я заявляю: пусть она извергает огонь сколько хочет, но не среди нас, пусть вулкан затянется коркой, пусть образуется почва — надо знать, на чем строишь отношения… Вот что я об этом думаю.
Она снова опустилась на свой штофный диван и открыла стоявшую перед ней старинную шкатулку из слоновой кости, украшенную искусно выполненной ажурной резьбой, распространенной на дальнем русском севере. В шкатулке были собраны различные мелкие предметы светского и духовного назначения. Должно быть, визит помешал бабушке разбирать шкатулку.
Из сада вернулась Ксения с мальчиками. Рядом Гаврила накрывал стол — по воскресеньям завтракали все вместе. Хедвиг и Татьяна удалились за похожую на башню кафельную печь и взволнованно шептались о происшедшем.
Между средними окнами, прислонившись к стене и засунув левую руку за пояс рубахи, все еще стоял Виталий и смотрел на мать.
Он ничего не ответил на длинную тираду бабушки, вероятно, из-за детей. Он молчал, прикусив нижнюю губу, но устремленные на мать глаза под низкими сдвинутыми бровями выражали не только раздражение или гнев, как раньше, когда он был недоволен поведением других, — нет, они говорили о страдании… Говорили, как сильно ему хочется довести до конца схватку с той, что с безучастным видом занялась безделушками в своей шкатулке — словно она давно уже сидела одна.
После долгого молчания бабушка подняла глаза от своей шкатулки. Она огляделась в тишине, возникшей вокруг нее. Тонкая улыбка тронула ее умное лицо. И как бы между делом она сказала:
— Ты, что стоишь у окна, не злись на графиню Ленскую, свою матушку. Убого здешнее общество, следовательно, убога и я, Ленская, поскольку принадлежу к нему, — разве может быть иначе? А с Громкой обстоит так: что я знаю о ней? Ничего я о ней не знаю. Какое мне до нее дело? Да никакого. Но и знай я все, что дано знать человеку, и сиди в высшем совете мудрецов, я и тогда не знала бы ничего об истинных глубинах души… Моему сердцу нет дела до того, что говорят люди, дело есть только моему лицу, всего на один час, а мой язык добросовестно защищает общество, которое охраняет мою собственную репутацию. Заметьте себе, дети и внуки, заметьте хорошенько то, что дано знать только самым наивным душам, ибо Господь шепнул им это, чтобы возместить знание мира более умными: всем нам одна цена… Многое пристает к репутации человека, окружает ее недобрыми сплетнями — и доносит до нас меньше правды, чем муха о горшке молока, из которого лакомку выудили.
Лицо Виталия все светлело и светлело, сияя прямо-таки мальчишеской радостью. Он почти подбежал к матери и стал целовать ей руки.
Бабушка почти не обращала на это взимания — просто ждала, когда он наконец успокоится. Но сомнений не было: в этот момент я видела перед собой мать и сына такими, какими они желали и мечтали видеть друг друга. Быть может, впервые я по-настоящему ощутила, но имя чего боролись они с давних времен с такой неистовой ненавистью и одновременно любовью, желая во что бы то ни стало подчинить себе один другого, а сам и в душе стремились к одному и тому же — быть единым целым.
Но вдруг в меня закралась мысль — холодная, отвратительная… Вспомнив фамилию Громкой, которую я услышала от бабушки ночью, когда она сидела на моей постели, я подумала: а не были ли только что произнесенные бабушкой слова последней маской, скрывавшей ее сокровенные желания?
Не оказался ли Виталий и сейчас побежденным, не перехитрила ли она его, по сравнению с ней крайне наивного, все еще ребенка?
Визит странным образом взволновал и другие души. Столкнувшись с этим камнем преткновения, вспенивались даже самые спокойные и тихие волны; такое состояние настолько пришлось им по нраву, что они уже не хотели возвращаться к прежнему спокойному ходу вещей.
Вечером, когда мы раздевались в нашей комнате, Хедвиг, поколебавшись, сказала:
— Кстати, ты знаешь, что бабушка овдовела примерно в том же возрасте, что и Громкая?.. Скажи, ты веришь, что она все время оставалась… вдовой? Замуж она так больше и не вышла, «не отдала детей Сергея под власть отчима», как заметила она однажды в разговоре на эту тему, не знала, «какими словами представлять Господу второго мужа»… Но, видишь ли, иногда я думаю: у нее кто-то был… кто-то, кого она не представила Господу… Высокородная фамилия!.. мне называли ее…
— И слышать не хочу! Перестань! Это ужасно: сегодня мы никак не выберемся из сплетен! — Я разнервничалась сама не зная почему.
Хедвиг немного обиделась. Она почти рывками расчесывала свои волосы, которые на ночь распускала и заплетала, что совершенно изменяло ее лицо: оно казалось маленьким и строгим.