Когда мы разошлись, так ничего и не добившись, я решила сама написать Димитрию, рассказать ему о Татьяне, о детях, обо всем, что здесь происходит и что так прочно и неискоренимо связано с ним.
Доверчиво прижавшись ко мне, Ксения проводила меня до моей комнаты.
— Знаешь, как мне представили Димитрия? — спросила она. — Это было так: однажды ночью мы с Евдоксией, сдвинув кровати, о чем-то шептались; взяв меня за голову, Евдоксия сказала: «У нас есть еще брат, но ты не можешь его увидеть… Его зовут Димитрий, он ушел от нас… Одни считают, ушел, потому что встретил на своем пути красоту, другие — потому что совершил дурной поступок. Но как бы там ни было, будь уверена: он еще вернется, и ты сможешь его увидеть. Ибо красота осталась здесь, у нас, и она тем более понадобится ему, когда он осознает содеянное зло и увидит окружающее его уродство. Две сестры остались здесь у него — его жена и я». Так благодаря Евдоксии я познакомилась с Димитрием. Но я считаю: ему нельзя возвращаться! — решительно закончила Ксения.
Однажды воскресным утром произошло следующее. Большую часть прислуги отослали в отдаленное село с церковью. Иногда с ними уезжала и Татьяна, но на сей раз она осталась.
Осталась дома и бабушка. Несмотря на свою подагру в ногах, по большим праздникам она еще появлялась в церквушке, но обычно не упускала случая призвать к себе попа, который всякий раз оказывался в роли паствы и не покидал дом без весьма основательных поучений и назиданий.
Да и от «несчастья», которое настигло молодого попа и о котором мне тонко намекнула Макарова, удалось избавиться не только с Божьей, но и с весьма существенной бабушкиной помощью.
Я еще сидела над письмом к Димитрию, когда послышались щелчки кнута и скрип колес по гравию. Захлопали двери, раздались приветствия — слишком громкие, сопровождаемые смехом, такими они всегда кажутся человеку со стороны; во дворе медленно водили взад и вперед взмыленных лошадей, запряженных в маленький элегантный кабриолет.
Чуть позже вбежала разгоряченная Хедвиг, бросила на пол свои вещи.
— Визит! — возвестила она с загадочным выражением лица. — Да еще какой! Мы столкнулись в пути: она ехала из церкви, я из Красавицы… Советую: сходи посмотри!
Когда я вошла в залу, рядом с бабушкой на штофном диване сидела молодая дама. На круглом столике перед ними лежало пирожное и стояло вино.
Не могу вот так сразу сказать, была ли эта женщина действительно такой красивой, как мне показалось, — она была воплощением счастья. Мягкие волосы, удивительно естественным образом собранные в узел и уложенные на русский манер; высокий вырез ноздрей, короткая верхняя губа — даже когда гостья не смеялась, смеялись глаза и зубы. Удивительно гибкая фигура, облаченная в подчеркнуто простое платье явно парижского покроя. Остальные сидели вокруг них и Ксении неподвижно, как истуканы. Изогнутые кверху брови Татьяны казались воплощенным упреком. Хедвиг с прямой, как доска, спиной. Бабушка с непроницаемым видом. Время от времени могло показаться, что она улыбается, по при ближайшем рассмотрении оказывалось, что это не так, что она чрезвычайно серьезна.
Непринужденно болтала только Ксения.
— Ты только подумай, Марго, как много Анастасия Юрьевна знает о татарах, — мне кажется, даже больше, чем я!
— Да, представь себе, Марго: полгода назад Анастасия Юрьевна Громкая была в голодающих татарских районах — на востоке, где голод свирепствовал сильнее всего, — добавил сидевший рядом с Громкой Виталий, — она присоединилась к группе отправлявшихся туда добровольцев, неделями питалась чаем и черным желудевым хлебом, спала на глиняном полу, ухаживала за больными цингой и сыпным тифом, распределяла горох и муку, отдавала приказы, как какой-нибудь генерал…
— Вы только не подумайте, что я делала это из благородных побуждений! Нет, прошу вас, не думайте этого! — прервала его Анастасия Юрьевна и зажала руками свои изящные маленькие ушки. — Просто я была несчастна — понимаете? Все мое счастье рухнуло, и притом так внезапно, представьте себе! — объяснила она мне и со страстью сжала свои маленькие ручки, нежность которых еще больше подчеркивалась несколькими сверкающими самоцветами на перстнях — кстати, единственном ее украшении. — Мне хотелось умереть. Но я подумала: зачем, с какой стати? В мире много людей несчастнее меня, и нужно пойти к ним. Виталий Сергеевич, к которому я обратилась, нашел мне занятие… Знаете, собственные страдания — штука вредная, очень трудно от них излечиться, вообще избавиться от них; лучше бы их вовсе не было. Но общее горе, которое видишь собственными глазами, — это нечто из ряда вон выходящее: оно многое заставляет забыть, за него можно пострадать, чтобы потом возродиться совершенно новым человеком.
Неожиданно вмешалась Хедвиг — чересчур энергично после молчания в застывшей позе с прямой, как доска, спиной:
— Хорошо тому, кто может! Кто может предать свои воспоминания…
— Какой прок от воспоминаний, скажите, пожалуйста! Можно ли жить ими? Знакомишься с людьми, учишься их любить. Бог наделил нас способностью забывать, Вига Варфоломеевна! — доверительно сказала Громкая.
— В любом случае это было лечение лошадиными дозами! Но оно, видно, пошло вам на пользу! — заметила я, увлеченная ее живым характером.
— На пользу? — Громкая взглянула на меня своими теплыми, счастливыми глазами. — Оно вернуло мне все — силу, друзей… значительно больше силы и счастья, чем я когда-либо знала!
Я почувствовала, что молчаливо-холодное настроение еще более усилилось.
Бабушка и Татьяна словно онемели. Напрасно Виталий переводил взгляд с одной на другую, настоятельно побуждая к участию в разговоре. Лицо его омрачалось. Истинным избавителем показался Гаврила, бабушкин слуга, принесший ломти арбуза и сахарный песок
Громкая скользнула по присутствующим понимающим взглядом. Обращаясь ко мне, она отчетливо произнесла:
— Нет, такой большой похвалы, как вы, должно быть, думаете. это не заслуживает, нет! Но и упреков тоже — с какой стати? Там была одна очень старая татарка, она дала мне свой «рахмет», благословение — накрыла меня и себя платком, которым они прикрывают лицо, и под ним обняла и приласкала меня за то, что я «считаю татар такими же людьми, как все»… Я думаю, мы все должны поступать так же: накрыться одним платком и считать всех равными друг другу, только и всего. Но людям не нравится то одно, то другое — как тут разобраться?
— Вот именно! — живо согласился с ней Виталий. — То хватят, то порочат без меры то, что вытекает из одного и того же теплого источника, из одного и того же слоя земли… На всех все равно не угодишь! Извергающая огонь гора не предупреждает заранее, куда потечет ее горячая лава.
Тут бабушка впервые заговорила. С холодным неодобрением прервав Виталия, она сказала:
— Я советую каждому держаться подальше от гор, извергающих огонь.
— На них уже много селений, — засмеялся Виталий. — И все идет по заведенному порядку. Правда, горам ставят в вину; что из них время от времени извергается огонь. А надо бы только радоваться, что огонь еще горит. Вот если бы его было чуть больше и если бы люди не испытывали такого страха перед этим постоянно порицаемым разрушительным пламенем.
Громкая поднялась. С каждым она попрощалась по-разному. Ксению поцеловала, мне подала руку, протянула руку и Виталию со словами:
— Благодарю вас.
Затем последовал глубокий церемонный поклон бабушке, менее глубокий — двум другим женщинам, и она стремительно вышла. Виталий проводил ее до кабриолета.
Я обвела всех удивленным взглядом. Все, кроме Татьяны, старались казаться веселыми. Хедвиг хотела что-то объяснить, но бабушка не дала ей раскрыть рот.
— Ксения, дорогая, посмотри, куда опять запропастились мальчики!.. Близится время завтрака! А Петруша объедается земляникой.
Ксения, ничего не подозревая, вышла из залы. И тут Хедвиг взорвалась:
— Веселая вдовушка эта Громкая! Утешилась любовной связью, и, должно быть, не первой в ее вдовстве. Но на сей раз — так откровенно. Любовник оставил ее. Она предприняла попытку самоубийства…