— Все остальное я прекрасно мшу вообразить! — уверяла она, доказывая, что вовсе не обязана наносить визит страшным святым отцам, при жизни замуровавшим себя в вертикальном положении и протягивавшим из своих ниш костлявые пальцы
Мы договорились встретиться потом во дворе, где стояли бараки богомольцев, и Хедвиг не без злорадства осталась с мужем в тени высоких тополей.
У входа в пещеры постепенно собралось много народа, запах пота, лохмотьев становился все удушливее. Молодой белокурый монах, волосы которого были заплетены на затылке в скромные косички — в торжественных случаях они расплетались и красивыми локонами ниспадали на плечи, — дожидался, позвякивая ключами, пока не наберется достаточное количество посетителей. Второй монах продавал свечки, механически поворачивая безжизненное лицо, как будто именно он открывал собой ряд мертвых святых отцов. Многие богомольцы, выглядевшие особенно оборванными и изголодавшимися, пытались выторговать у него вместо дешевой свечи из белого воска стоившую на копейку дороже красную, которую он молча показывал им как нечто само собой разумеющееся, исключающее колебания и расспросы.
Я заметила, что Виталий неотрывно смотрит на этого монаха и очень неохотно продвигается вперед под напором толпы. Он сдвинул над переносицей низкие прямые брови, губы выражали сарказм, гнев и отвращение. На какое-то мгновение я подумала, что он откажется входить вместе с нами в подземный коридор; когда он все-таки вошел, я старалась быть рядом, чувствуя, что только мы двое здесь составляем одно целое.
Дневной свет вокруг нас погас.
Воздух стал затхлым, под низкими сводами он обдавал наши лица какой-то странной влажно-холодной духотой. То по двое, то по одному, то сбившись в тесные кучки, мы продвигались по бесконечным проходам, в которых призрачно трепетали светлые пятна длинных, тонких свечей и, казалось, готовы были исчезнуть в складках тяжелой мантии, все плотнее — так что дух захватывало — запахивавшейся позади.
В отблесках свечей блестела на стенах влага над там и сям вырубленными в стенах саркофагами, остатки парчи медленно истлевали над святыми мощами, и каждый раз были видны их не тронутые тленом руки. Люди один за другим так истово целовали гробы и кресты, с такой страстью прикасались к святыням, как будто приветствовали своих самых дорогих родственников, как будто все эти покойники еще раз ожили для богомольцев или как будто богомольцы уже оказались в ином мире. В этом истовом поклонении смерть и жизнь сливались воедино, невидимо — словно цветы в темноте — рождалось чудо. И как по отчему саду, принявшему наконец в свое лоно всех этих больных, усталых, убогих, пришедших издалека странников, брели они по мрачному, тесному царству мертвых — с желтыми отблесками восковых свечей на благоговейно сосредоточенных лицах, словно эти отблески только для того и существовали, чтобы осветить полноту их счастья.
Я не сводила глаз с Димитрия: то, как он себя держал, объяснило мне, насколько догматичным и книжным было его русское «православие», какими бы поэтическими красками он нам его ни рисовал. Столь же благоговейно, как и другие, склонялся он всякий раз для поцелуя — единоверец каждого, кто стоял и молился рядом с ним. Только однажды он очнулся от своей набожной отрешенности: это случилось, когда прямо перед ним от руки святого, которую Димитрий собрался поцеловать, оторвались распухшие, покрытые синеватым налетом губы девочки-подростка. Его опередил трясущийся старик и стал жадно тереть обрубком руки со съехавшей повязкой о целебную мумию, в блаженном молчании, словно прося у Димитрия прощения, глядя на него воспаленными глазами с вывернутыми наизнанку кровоточащими веками.
Белокурый монах обратил внимание на заминку; грубым окриком он задержал напирающую толпу, предоставляя барину право пройти к гробам первым.
Димитрий так густо покраснел, что это бросалось в глаза. Было видно, как он борется с собой. Резко возразив монаху, он пошел следом за стариком со слезящимися глазами и больной девушкой, заставляя себя целовать именно те места, которых до него только что коснулись эти двое, и, должно быть, никто, коме меня, не замечал, что рука его при этом всякий раз нервно вздрагивала и сжималась в кулак.
Позже Димитрий подошел к брату и что-то прошептал: равнодушный вид Виталия, похоже, действовал ему на нервы. В своем умилении он не злился и не упрекал, нет, это его взволнованное, растроганное сердце хотело, чтобы брат был рядом. Мне неизвестно было, что ответил Виталий, но я расслышала, как Димитрий на ходу пытался его уговорить.
— Что ты придираешься к слову? Вместо «святой» поставь «одинокий» — этого будет достаточно. Разве эти анахореты не были одинокими последователями своей церкви? Собственный путь спасения, далекий от всех других, собственное видение Бога: как часто сама церковь возмущалась этим, пока не случалось чудо. Ты посмотри, что тут выкапывают — лохмотья, кости. Разве это не значит здесь лежит ушедший от нас?
Узкие проходы расширились, образовав небольшое круглое сводчатое помещение с прикрепленными к стенам черепами и скрещенными костями, с реликвиями под стеклом, и монах, монотонно бубня, называл некоторые даты «святейшей жизни здесь заживо замурованных святейших отцов таких-то и таких-то».
Димитрий остался рядом с братом: эта близость к нему превозмогла даже потребность насладиться вместе с другими благочестивой отрешенностью. Стройный, светловолосый Димитрий уговаривал менее рослого, более приземистого Виталия не только словами — он пытался приблизить его к себе изнутри, выражением лица и взглядом. Виталий шел рядом с ним, спокойный и серьезный; среди других растроганно мерцавших в отблесках свечей лиц его лицо казалось замкнутым, скрытным, но от сарказма и отвращения, замеченных мной у входа в пещеры, не осталось и следа.
Странно, однако мне вспомнилась старинная, вся в пятнах от сырости гравюра на меди, изображающая разговор Фауста с Мефистофелем: я могла бы поклясться, что Мефистофель был светлой фигурой, и он искушал более темного Фауста — Надя ведь тоже была очень светлым образом.
И как в присутствии Нади, так и здесь любой третий был лишним: эти двое нуждались только друг в друге и принадлежали друг другу. Я отступила назад. Меня мучила догадка, что Димитрий больше знает о Виталии, о его друзьях и его поведении зимой, чем мы предполагали. Быть может, наверху, при свете дня, это и не обнаружилось бы, но здесь и теперь, в смятении чувств, явственно выступало наружу — почти как сердечное влечение человека, который один все до конца знает об их взаимной близости.
Он вдруг заговорил почти громко, глядя при этом не на Виталия, а в сторону:
— Брат, ты не высмеешь меня, если я скажу: эти древние святые отцы могут — еще могут — быть своего рода примером? Нет, не для меня — для тебя! Не было других таких фанатиков-ниспровергателей, у которых было бы столько желания ниспровергать и столько же поэзии. И все же: именно они поняли, что нельзя выходить за пределы существующего! И что они делают? Они зарывают себя в существующее, в сокровеннейшие глубины своей церкви зарывают они себя… ах, значительно глубже, чем эти каменные клетки, и ждут там смерти! У самого основания. Так они вынудили церковь опираться на них.
Тем временем мы добрались до многочисленных поперечных ходов, толпа паломников разделилась на небольшие группки. Только на одно мгновение я отошла от Виталия и Димитрия, но когда снова взглянула на то место, где они стояли, их там больше не было. Я вошла в ближайший боковой ход, не нашла их там, заглянула в другой, но от него почти сразу же уходили вправо и влево новые проходы, я не знала, куда идти, и заторопилась за острыми огоньками мерцающих свеч.
И снова стены глушили, подобно чудовищным ущельям, шаги, справа и слева сновали под сводами что-то благоговейно шепчущие фигуры, но мне казалось, что они тоже заблудились и доверчиво бродят, улыбаясь и молясь, отрешенные от всего, что подступало к их исполненным веры сердцам, не догадываясь о своей страшной затерянности в смутном подземном царстве.