«Я с ужасом думал о твоем состоянии, когда узнал, что ты тоже должна разделить мою участь… Тогда я подумал, что ты такого не переживешь. Но все сложилось иначе. Твоя беременность сделала тебя более спокойной, и это распространилось на меня, тоже внушило мне спокойствие, которое было так нужно нам обоим. Я не представлял себе, что забота о будущем может придавать человеку столько силы».
Хильда знала, что она должна умереть, но перед смертью ей предстояло дать жизнь другому существу, она должна была родить здорового ребенка. Одно сознание этого поднимало мужа и жену над тягостным и мучительным настоящим. «Разве не следует нам воспользоваться мгновениями счастья, которое нам подарила судьба», — написал Ганс Коппи. Это было последнее его письмо, последние минуты счастья в жизни, когда он узнал о рождении своего ребенка. Через десять дней он предстал перед военно-полевым судом, и еще через несколько дней, в канун рождества, приговор был приведен в исполнение.
А Хильда с нетерпением считала дни, ждала часа, когда сможет сесть за письмо к любимому человеку. 20 января 1943 года Хильду вызвали в военно-полевой суд и приговорили к смерти. А женщину тревожило, что заседание суда затягивается и она не может вовремя покормить сына… Возвратившись в тюремную камеру, она написала мужу:
«Ты можешь себе представить, что я пережила в эти часы! Какое счастье, что со мной маленький Гансик и ради него я должна держать себя в руках. Но мысль о разлуке с моим сыном повергает меня в отчаяние. Я думаю, что для матери нет более страшной пытки, чем разлука ее с ребенком».
Она подала ходатайство о помиловании, ждала, что в судьях заговорит человечность, но этого не случилось — казнь ей была только отсрочена. Но и такое известие Хильда восприняла как дар неба. Она вся была поглощена заботами о ребенке. В марте ее постиг еще один удар — ей сообщили, что мужа уже давно казнили. Теперь она пишет матери, тревожится за судьбу сына. Мать написала, что гестапо по приговору суда конфисковало их маленький домик в Боршигвальде.
«А мне так хотелось, чтобы мой ребенок рос там, где его родители были так счастливы…»
Родные узницы заботились о ребенке, присылали ей детскую одежду, но дар неба — отсрочка казни подходила к концу.
«Не присылайте мне больше ничего, — писала она, — я не знаю, как долго еще останется со мной Ганс. А потом, потом… И все же я рада, даже здесь, в тюрьме, радуюсь каждому дню, который могу провести с моим мальчиком. Малыш тоже рад этому, он много смеется, так почему же мне плакать…»
А вот последнее ее письмо:
«Мама моя, дорогая, любимая моя мамочка! Вот скоро нам и придется проститься навсегда. Самое тяжелое — расставание с моим маленьким Гансиком — позади. Сколько счастья он мне принес! Я знаю — он в твоих любящих, надежных материнских руках, и я могу быть за него спокойна… Ради него, мамочка, обещаю сохранить мужество… Маленький Ганс, таково мое желание, пусть будет сильным и стойким, с открытым, добрым, готовым всегда помогать людям сердцем и таким же честным, как его отец. «Лишь устремленному вперед наградой может быть свобода!» — говорил Гёте…»
Хильду Коппи казнили летним, солнечным днем, в Плетцензее, и я сопровождал ее до места казни, стремясь помочь ей сохранить мужество души. Она умерла спокойно и гордо…»
Задумавшись, помолчав, Гарольд Пельхау продолжал:
«Но вернемся к тому холодному декабрьскому дню… Мне запали еще две прощальные встречи в камерах смертников. Двери, как я говорил, были во всех камерах распахнуты, но я стучал костяшками пальцев о косяк, прежде чем войти в камеру. Точно так же я вошел к художнику Курту Шумахеру, высокому блондину с приятным открытым лицом. Он всегда производил на меня впечатление своим жизнелюбием и чувством юмора, которое, казалось, никогда его не покидало. Он не терпел насилия над своим духовным «я» и отказался писать последнее письмо, не желая, чтобы оно попало в руки людей, которых он презирал. Но письмо свое он написал и спрятал в камере на Принц-Альбрехтштрассе в гестаповской тюрьме. Оно сохранилось и тоже дошло до наших дней.
«У меня отобрали большой, написанный на двух сторонах листок — мое единственное достояние. Я писал там о моих последних, безрадостных днях, о том, что меня поддерживает и почему я боролся против политики национал-социалистов, почему я очутился здесь. Я видел один только выход: жизнь в условиях благоденствия, свободы и человеческого достоинства может быть создана только социалистами-интернационалистами в Европе социалистической. Поэтому я до последнего вздоха боролся в их рядах. Ридель Шнайдер, Хайт Штос, Йорк Раскин, павшие во время крестьянской войны, были моими друзьями-предшественниками. Я сделал все, что мог, и умираю за свою, но не за чужую, враждебную мне идею…
Люди трудом своим могут создать достойную их жизнь. Используя огромные технические возможности современности, организующее начало, они за пределами варварства, именуемого войной, могут достичь великого благосостояния, означающего мир. Я не бездушен, у меня было достаточно горячее сердце, чтобы стремиться к достижению той цели. Потому я здесь. Человек тем и отличается от животного, что он мыслит и поступает в соответствии со своей волей. Ужасен жребий людей, которых, как стадо баранов, гонят на бойню во имя неизвестных им целей…
Это я пишу со скованными руками под непрестанным почти наблюдением. Я верю, мои дорогие, наша идея победит, даже если мы, передовой отряд бойцов, все погибнем… Наша маленькая группа боролась честно и смело. Мы сражались за свободу и не могли быть трусами. О, дай мне силы до последнего часа! Дорогая Элизабет, моя любимая! Курт».
Так писал солдат Курт Шумахер, который в казарме и тюрьме носил солдатскую куртку и в приговоре назывался солдатом. Призванный в армию, он продолжал бороться против варварства войны… И арестован он был в военной казарме. У него были свои убеждения, с которыми я не соглашался, но я не вступал с ним в споры — я был только тюремным священником. Но я уважал его мысли, уважал мысли всех, кто страдал, кто уходил на казнь во имя идеи. Я вспоминал Христа, Голгофу, крест, который он нес на своих плечах… Курт Шумахер до службы в армии был резчиком по дереву, скульптором — талантливым или второстепенным, сказать не могу, но вылепленный им собственный духовный образ представляется мне совершенством человеческой красоты. Так я думаю…
Его жена Элизабет Шумахер, к которой он обращает последние слова любви в своем предсмертном письме, зная, что она не прочтет этого письма, хотя Элизабет находилась рядом, в нескольких шагах от мужа, в соседней камере, но их уже разделяла вечность.
А часы неумолимо отсчитывали время. Служители тюрьмы начали готовить их в последний путь. Мужчинам постригли волосы, переодели в холщовую одежду, в которой они должны были предстать перед Всевышним. Приехал прокурор Манфред Редер — глашатай смерти. Я спросил его, почему меня не известили о предстоящей казни, он ответил холодно и равнодушно: «Участие священника не предусмотрено».
За два дня до казни ко мне тайно обратился Ганс фон Остен из министерства иностранных дел и спросил, не знаю ли я, где находится старший государственный советник Рудольф фон Шелиа. Я этого не знал. Теперь фон Шелиа был среди осужденных в тюрьме Плетцензее. Вероятно, слух о предстоящей казни все же дошел до его друзей. Вечером в тюрьму явился незнакомый мне человек из министерства иностранных дел. Он спросил у прокурора, что известно ему по поводу отсрочки казни Рудольфа фон Шелиа. Редер пожал плечами — ему ничего не известно. Чиновник из министерства стал убеждать прокурора, что фон Шелиа обязан передать числящиеся за ним служебные дела и поэтому следует отсрочить казнь. «Закон есть закон», — ответил Редер и отвернулся.
Я не знаю, кем был посланец из министерства, может быть другом Рудольфа Шелиа, но возможно, что этот человек был послан фон Риббентропом, который пытался спасти жизнь ненавистного ему сотрудника, чтобы не допустить компрометации своего министерства казнью ведущего дипломата. Не знаю, могло быть по-всякому…