Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь Ильза чаще бывала у матери, иногда оставалась у нее ночевать. Мать вспоминала про отца, много говорила о Густаве, о его детских шалостях и о том, как счастлива была раньше их семья и какие платьица Ильза носила в детстве…

Все это терзало душу Ильзе. Она сдерживалась, как могла, но если мать замечала, что ей не по себе, Ильза объясняла свое состояние приступами боли в почках. Ильза действительно тяжело страдала от болезни, не отступавшей от нее вот уже столько месяцев.

И от Курта тоже больше не было никаких вестей. Последнее письмо она послала ему за неделю перед войной.

«Дорогой мой! — писала она. — Сейчас я как сумасшедшая от радости… И все потому, что получила от тебя весточку…

Очень счастливой назвать себя не могу, приходится чертовски трудно. Работа начинается в четверть восьмого, встаю в шесть. Официально заканчиваю в половине пятого, но если бы ты захотел меня найти, застал бы на работе и в половине седьмого. Ты же знаешь — хорошая рекомендация обязывает. Начинаю понимать, что такое реклама. Есть ли у вас там что-то подобное, там, куда я стремлюсь всем сердцем и мыслями? Напиши мне обо всем, что тебя окружает, как там дышится на нашей земле. Мы все считаем ее своей, нашей землей. Именно нашей!

Что тебе сказать о Берлине? Он превратился в столицу самонадеянных посредственностей… Твоя квартира больше не существует. Бомба разрушила дом, где ты жил. Мое новое жилье сохранилось, но войти в него не так просто — разбит пролет лестницы.

Желаю тебе счастья, милый. Горячий тебе привет от всех. Твоя Альта».

Курт Вольфганг писал ей в последний раз:

«Моя дорогая Альта! Ты написала такое чудесное письмо, что я не могу сказать тебе лишь простое спасибо… Я всегда радуюсь твоим милым письмам, прежде всего их бодрому тону, хотя знаю, как тебе приходится трудно…

Мне нужно дать тебе один совет. Не воспринимай его как официальное указание. Мне и самому грустно, когда я пишу тебе эти строки. Ты как-то писала мне, что долго хранишь мои письма. Не надо, милая, этого делать. Для тебя они источник дополнительной опасности. Не носи их с собой. Тебе известны правила нашей работы. В час надвигающихся испытаний шлю тебе самые наилучшие пожелания. Всегда твой К.».

А в Центре, в Москве, тоже забили тревогу — Берлин перестал отвечать на вызовы.

3

Вот уже несколько месяцев, с того дня, как началась война, полковник Беликов почти не спал. Это было постоянное, мучительное ощущение. В течение суток удавалось только урывками прилечь на два-три часа, и тогда он будто проваливался в глубокую темную яму… Но едва раздавался звонок или в комнату осторожно входил дежурный с папкой радиограмм, как Григорий вскакивал и, словно умываясь, проводил ладонью по воспаленному лицу, силясь прогнать остатки тяжелого сна.

А служба требовала бодрости, свежести мысли. В голове надо было держать сотни фактов, подробности донесений, поступавших через узел специальной связи из тыла врага. И не только сохранять все в памяти, но анализировать, сопоставлять и, постоянно напрягая мысль, решать, где достоверные сообщения, а где могут быть неточности, если не дезинформация…

С утра Григорий готовил обзор поступивших за ночь донесений для доклада Директору, готовил указания, запросы сотрудникам Центра, боровшимся с противником далеко от Москвы, по ту сторону фронта. Затем приходили новые донесения, которые надо было читать, отбирать, проверять, сопоставлять с другими сообщениями, обсуждать, совещаться… И так без конца. Григорий перестал измерять сутки часами, жил расписаниями связи с корреспондентами… А на душе было мрачно, вести с фронта приходили тяжелые, чуть ли не каждый день открывались новые направления, что вызывало бессильную ярость. Враг наступал, а впереди угадывались его новые удары — Григорий узнавал, что происходит на фронте, получал безотрадную информацию из тыла противника, и все это тяжелым грузом ложилось на сердце… И все казалось, что он, полковник Беликов, работает не в полную силу, не так, как на фронте, где можно отражать удары, изматывая противника.

Особенно сильным такое ощущение было в начале войны, и Григорий написал рапорт Директору, просил направить его на фронт. Это было на втором месяце войны. На рассвете его вызвал Директор. Когда Григорий вошел, Директор сидел за столом, и голова его безвольно опускалась все ниже к развернутой перед ним карте. Григорий кашлянул, Директор непонимающе открыл глаза и, словно извиняясь за минутную слабость, сказал:

— Двое суток не смыкал глаз… Трудно…

Перед ним на столе лежала карта центрального участка фронта. Синие стрелы указывали вероятное направление ударов противника, и все они своим острием были нацелены на Москву. Рядом со стрелами — условные обозначения фашистских дивизий, танковых армий, еще не развернутых резервов противника, номера немецких соединений, присутствие которых удалось определить. А в разных местах, тоже синим карандашом, проставлены знаки вопросов: многое еще следовало выяснить. Могло показаться, что карта доставлена из какого-то большого немецкого штаба… На самом же деле за каждым знаком, за каждой цифрой, датой и обозначением частей стояла напряженнейшая работа советских людей из разведки.

Директор прогнал дремоту, поднял усталое, серое лицо.

— Корпус Манштейна все еще входит в четвертую армию? — спросил он.

Григорий подтвердил, и Директор сделал пометку на карте.

— А потери противника? Есть новые данные?..

— По уточненным сведениям, за три недели боев потери противника составляют более трехсот тысяч человек — около десяти процентов наличного состава, — доложил Беликов.

— Но в прошлый раз вы сообщали другие цифры — сто тысяч. Почему такая разница?

— Вероятно, в сообщении из Берлина речь шла только о безвозвратных потерях — о тяжело раненных и убитых… Новое донесение получили сегодня ночью.

— Что еще нового?

— Сегодня поступили сведения, что с девятнадцатого июля в Борисове находится крупный штаб, возможно штаб командующего фон Бока. К сожалению, информация запоздала, — доложил Григорий.

Разговор в кабинете Директора на этом закончился. Вот тогда Григорий и положил перед ним свой рапорт с просьбой о переводе на фронт.

Директор пробежал глазами рапорт, в нем было всего несколько строк. Лицо его стало холодным и замкнутым, он посмотрел на полковника и долго молчал. Молчал и Григорий.

— Советую вам — возьмите рапорт обратно, и будем считать, что этого разговора не было… — медленно произнес Директор.

— Но поймите меня…

— Я все понимаю, — прервал Директор, и в голосе его зазвучали резкие нотки. — Все это эмоции… Вы думаете, у меня не возникают такие мысли? Вот попрошусь на фронт, дадут дивизию, в крайнем случае полк, и я успокою свою совесть… Но в войне каждого из нас ставят на то место, где он может быть наиболее полезен. И уходить самому… Это похоже на дезертирство! Не будем больше говорить об этом.

Директор протянул полковнику его рапорт…

И снова пошли бессонные ночи, снова днем одолевала нечеловеческая усталость.

В немецком городке, расположенном рядом с швейцарской границей, жил немец, в прошлом рядовой профсоюзный работник. Сын его, красавец с арийской внешностью — высокий, светлоглазый — именно таких отбирали в войска СС, служил в лейб-гвардии, в войсках личной охраны Гитлера при его полевой ставке. До армии он был радиолюбителем, сделал себе коротковолновый передатчик и, уходя на военную службу, пообещал отцу раз в неделю, по субботам, ровно в полночь, подавать родителям сигнал, что жив и здоров. Вести летели из Берлина, из Берхтесгадена, из Восточной Пруссии, отовсюду, где в условленный день размещалась ставка Гитлера.

Во второй половине июля сын передал родителям:

«Прибыли в Борисов. Здоров. Идут затяжные бои».

Через несколько дней сообщение об этом поступило в Центр.

63
{"b":"814258","o":1}