— И о том я помыслю. А читать не собираюсь — недосуг.
Такая же судьба постигла и прочие мои оправдания. Их он особо и не слушал, с минуту, не дольше, после чего отмахнулся и досадливо заметил, будто ему и без того ведомо, что я вертляв, яко бес на заутрене и могу на пяти овинах рожь молотить.
— Насчет моей вертлявости тебе поди Романов подсказал? — осведомился я и… попал в точку. Годунов вздрогнул и недовольно пробурчал:
— А то не твоя печаль. Мир не без добрых людей.
— Хорош добрый человек, — хмыкнул я. — Ой, хорош! Или ты не замечаешь, как он тебя своими людьми обложил? Еще одного такого добряка добавить и тебе никаких врагов не понадобится.
— А ты не надсмешничай! — озлился Федор. — И неча напраслины на него возводить. Что было, то быльем поросло и ежели имелась у него какая вина перед моим батюшкой, дак он за нее давно и с лихвой расплатился. И потом вина вине рознь. Твоя-то похлеще.
— Похлеще?! — изумился я, вытаращив на него глаза.
— Знамо, — подтвердил он. — Сказано в народе: «В коем чине призван, в том и пребывай!» А тебе все мало. Запамятовал ты, князь, что малое насытит, а от многого вспучит. И вина у тебя в сравнении с ним куда тяжельше.
— И в чем она?
— А сам не желаешь признаться? — уточнил Годунов. Я молча замотал головой. — Жаль. Ну, будь по-твоему, — он тяжело вздохнул и, решившись, выпалил. — Язык у тебя без костей, вот что! На кой ляд ты на пирах своим гвардейцам похваляешься, будто один ляхов со свеями побил? Мол, государь вовсе ни при чем, и делал токмо то, что ты ему сказывал, ровно он мишка на цепи у скомороха, — и, видя мои выпученные от изумления глаза, замахал на меня руками. — И молчи об оговоре, князь, молчи за-ради Христа! Ежели бы мне оное боярин Романов поведал — одно, но я ж таковское на торжище слыхал. И не от простых людишек, а от твоих гвардейцев.
— Да не могли они такого говорить! — заорал я.
— А мне кому повелишь верить, своим ушам с глазами, али твоим речам? — горько спросил он. — Скажешь, и о том не похвалялся, что коль один государев шурин сумел на себя шапку мономашью надеть, так отчего бы и зятю государеву тож царем не стать.
От несправедливости, но больше от того, что в эту нелепицу поверил Годунов, у меня перехватило дыхание. А Федор не унимался:
— А к твоим словесам у меня и еще кой чего имеется, — и он, выдвинув ящик стола, извлек оттуда свиток, протянув его мне. — Сам зачти.
Я развернул и недоуменно уставился на текст. Явная латынь. Хотя нет, судя по сочетанию букв, в словах уйма шипящих. Значит, польские.
— Ляшскому языку не обучен, — проворчал я, возвращая его обратно.
— То Жигмунд тебя благодарит, — криво усмехнувшись, пояснил Годунов.
— Меня?! За что?!
— За то, что ратников его не побил, — начал перечислять Федор, — да за то, что Ходкевича с Сапегой без выкупа отпустил. А еще сказывал, что уговор твой с ним в силе и ежели кто из бояр твоему становлению на трон воспротивится, так он уже рать приготовил. Небольшую, всего в семь тысяч, зато отборную. А в конце сетовал, что не в силах подсобить покамест твоим сердешным делам. Мол, он, конечно, отписал эрцгерцогу Фердинанду, прося в твоем сватовстве не отказывать, но тот проведал, что ты в православие перешел. Зато ежели ты пообещаешь сызнова в латинство перекреститься, чтоб со своей невестой одной веры стать, тогда…, — он осекся и горько спросил: — Что ж ты творишь-то, княже? Я ить тебя за старшего брата держал, ты для меня был как…. Так почто сам все загубил?
Голос его дрожал от сдерживаемых рыданий. Я недоуменно всмотрелся в его лицо. Нет, не показалось. Действительно глаза увлажнились. Да и вообще, такая тоска в них проглядывает, словно он меня… даже не знаю, как сказать. Чуть ли не похоронил. А вот и слезинка выкатилась, побежав по левой щеке. И следом другая, по правой. Но Федор держался, вцепившись побелевшими пальцами в край стола.
— Молчишь? — горько осведомился он. — Выходит, нечего тебе сказать в оправдание.
— Мой отец советовал никогда не оправдываться. Друзьям это не нужно, а враги не поверят, — тихо произнес я. — Если бы мне принесли такую грамотку, я бы сразу решил, что она поддельная.
— Проверил, — мрачно кивнул он. — Печать подлинная, сличили. И сыскали ее не у кого-то — у твоего гвардейца, да в потайном месте, в шапке зашита. И пояли его простые порубежники, потому про злой умысел супротив тебя не поминай.
— А точно ли мой гвардеец? — усомнился я.
— Твой, твой, — подтвердил он. — Опознали-то его твои же людишки. Да не из простых он у тебя был — из тайных. Ондрюша Иванов, — и впился глазами в мое лицо.
— Верно, есть такой, — кивнул я. — Но мне таить нечего. Я его и впрямь посылал, но не к Сигизмунду. А впрочем, что я говорю, ты ж сам его слышал.
— Не слышал, — возразил он. — Яд он по пути принял. По грамотке токмо и выведал, для чего ты его посылал и откуда он ехал. Ну и у спутника его кой-что вызнали, — он криво ухмыльнулся. — Стало быть, сам признаешь, что он по твоей воле к цесарю австрийскому ездил. Хотя да, теперь-то, опосля такого ответа, — и он брезгливо, как дохлую гадюку, оттолкнул от себя грамотку, — глупо отказываться, а ты у нас не глупец. К тому ж порубежники у него под вторым днищем ларца и другую грамотку сыскали, от самого арцыгерцога Фердинанды, еще хужее. Так что, поведаешь остатнее, покаешься как на духу?
Последняя фраза прозвучала тихо, почти шепотом. Я прикусил губу. Начать объяснять, что пытался выбить клин клином и посылал своего доверенного человека на предварительные переговоры с австрийскими Габсбургами не с целью жениться самому? Но в моей-то грамоте говорилось иное.
— Эх, ведал бы ты, князь, какая боль у меня в груди…. Знаешь, я б тебе многое простил, ежели бы дружба… была. А ведь ты мною токмо попользовался. Да пускай бы мною одним, поверь, все равно б простил, но мне за сестрицу свою обидно.
И тут меня осенило. Ведь Мария Григорьевна должна помнить. Она ж сама настояла во избежание конфуза предложить подставного жениха.
— Думаю, чтобы я сейчас ни сказал, мои слова для тебя окажутся неубедительны, — пожал я плечами, — а потому спроси лучше свою матушку. Она о моем сватовстве доподлинно все знает.
Федор недоуменно уставился на меня.
— Матушка? — неуверенно переспросил он.
— Именно, — подтвердил я.
— Ладно, спрошу, — согласился он и с видимым облегчением вздохнул. — Может и впрямь ты…, — и вяло махнул рукой, давая понять, чтоб я уходил. — Завтра к вечеру заглянешь.
Я не спешил, прикидывая, рассказать вначале о моей затее самому или нет, но затем решил — не стоит. Еще обидится, узнав, что именно я был инициатором его сватовства к австриячке. Иное, если расскажет Мария Григорьевна. Тогда он решит, будто все придумала его матушка.
— Как повелишь, — кивнул я. — Но об одном предупреждаю заранее. Ты мне насчет оправданий на Малом совете напомнил, на которые я скорый. Знаешь, государь, терпения должно быть или много, или чтоб мало никому не показалось! Так вот у меня его было много, но кончилось, а потому завтра мало никому не покажется, ибо напраслин я больше терпеть не стану. Не хочешь крикунов унять, я их сам уйму.
— Твори что хотишь, — небрежно отмахнулся он, занятый своими мыслями.
— Вот и славно, — кивнул я. — Ты сказал — я услышал.
У себя на подворье я выдул вместо одной аж три чашки кофе, пока прикидывал и размышлял. Марина сдержала свое слово. Рогатин действительно оказалось две. Первая — обвинения в якобы предательстве, сговоре с Сигизмундом и моем злом умысле на царский трон, провались он пропадом. Вторая касалась моего отвратительного нравственного обличья.
Рогатин две, а мишка один. Какую ломать в первую очередь? О том и думал. Наконец пришел к выводу, что первую. Со второй у косолапого есть защитники, и не один. Точнее, не одна. Помимо Марии Григорьевны имеется и Галчонок. Стоит мне завести Федора в сарайчик, приспособленный под тренажерный зал, и велеть ей продемонстрировать пару приемов, как вопросы отпадут. Да что приемы, когда вполне хватит одного метания ножей, освоенного ею на уровне спецназовца — с двадцати метров вгоняет в щит все десять, из них не меньше семи-восьми в яблочко.