Литмир - Электронная Библиотека
A
A

9

Сколько прошло лет? Пять, десять, сто? Он не знает, он потерял чувство времени, как будто враз и навсегда исчезла четвертая мнимая координата, и он больше не несется вдоль нее со скоростью электрического сигнала. Все одно и то же: координаторная, старый двор, крепостная стена и Бошка, вечный неизменный Бошка с вечным обещанием вылечить его покоем. Часто ему кажется, что и эти неизменные атрибуты тоже фикция, мираж, оптическое явление, преломление окружающего мира в толстом свинцовом стекле, и он не человек с именем реки, а высохший палеонтологический экспонат, желтый, сморщенный, испепеленный тысячами тысяч любопытных, фанатически преданных, туристических взглядов.

Убийство Бошки! Какая чепуха, какой романтический наскок. Разве можно убить мираж? Единственно, только если разбить стекло, освободиться из-под прозрачного савана. Как тяжело быть живым после смерти! Нет, другое дело сгнить и раствориться для новых жизней, там, внизу, во мраке, под землей. Как они посмели сделать из меня чучело, как это пошло, примитивно, старо! Люди с плоскими мыслями, они не могут себе представить, что я вполне человек, со страхами, с болячками, с тяжелой мысленной кашей. У меня тоже есть желания!

Имярек спит, и ему снится страшный сон, будто он умер не вполне, а его похоронили, но не в земле, как полагают гуманные традиции, а в стеклянном ящике, и поставили в гранитном склепе, и показывают прохожим для изъявления чувств. Сквозь сомкнутые веки он едва замечает их жалостливые лица и пытается дать сигнал: мол, жив, жив. Освободите, или убейте до конца. Он пытается моргнуть, двинуть пальцем — не получается. Не видят, не замечают, не хотят даже догадаться, вытащить из тесного стерилизованного объема. Ему в голову лезут спасительные мысли о бактерицидном гниении. Небольшая щелка, одна-две бактерии для начала, а дальше пусть жрут и размножаются, вот он я, ешьте. Или я несъедобный?

Вдруг мечты отступают, и над ним наклоняется высокий подтянутый человек с маленькими хитрыми глазками. Имярек видит по глазам, что это не просто любопытство, но глубокое, почти профессиональное исследование. Кажется, его интересует не внешняя пожелтевшая оболочка, а что-то внутри. Да, да, как будто человек пытается понять, кто перед ним — высохшая бабочка или все-таки человек. Имярек напрягается изо всех сил, пытаясь дать хоть какой-нибудь знак, хоть какую-нибудь весточку, мол, здесь я, здесь, еще живехонький, только неподвижный. Поговори со мной, выясни что-нибудь, я еще вполне, вполне могу пригодиться. Пожалей меня, умный человек, освободи, если можешь. А ведь можешь, по глазам вижу — можешь. Разберись, ведь ты много думал обо мне, переживал за меня, мучился надо мной. Я теперь уже не тот, прости за прошлое, возьми меня отсюда, авось пригожусь, даром что мозги выпотрошили, я еще ох как очень могу для человечества послужить. Не получается, незнакомец не замечает малых шевелений, отодвигается. Вот почти ушел — и вдруг поворачивается, выдергивает с лацкана булавку и пытается нанизать на нее лежащее тело.

Имярек просыпается. Он с детства не любил коллекционеров, и теперь с радостью вытирает со лба холодный пот. Вот счастье, — горько усмехается, проснуться и снова оказаться в бошкиной тюрьме. Есть чему порадоваться. Он массирует затекшую шею, поправляет подушку повыше. Слышит, как внизу Бошка упражняется с метлой, звонко постукивает подкованным сапогом на правой хромой ноге. Артист. Прикидывается дворником. Он вечно кем-то прикидывается, то усищи себе наклеит, то брови, — все ему сходит с рук. Неужели там за стеной не найдется никого, чтоб проучил шута? Впрочем, был один раз инцидент. Имярек вспоминает, как однажды в праздничный весенний день в координаторную прибежал разъяренный Бошка. Такого еще не было. Парик съехал на одно ухо, в глазах чуть не слезы, а во рту голубиное перо. Что же произошло? — подумал тогда Имярек, — забастовка, бунт, а может, вооруженное восстание? Обычно в такие праздничные дни Бошка был особенно весел, разговорчив, даже позволял Имяреку почитать какую-нибудь исключенную из дозволенного списка книгу. Казалось, что Бошка месяцами ждет праздника. Да что казалось — безоговорочно и точно, праздничное шествие действовало на Бошку лучше всяких лекарств. После очередной манифестации он молодел лет на двадцать. И вдруг на тебе — обратный эффект. Бошка затравленно вращал глазами, плевался и матерно вспоминал кого-то из близких. Чем можно было обидеть диктатора? И тут Имярек вспомнил старую каторжную легенду, почти анекдот, передававшийся из уст в уста соратниками по партии. Бошка был начисто лишен чувства юмора, но был умен настолько, что вполне понимал это обстоятельство, и от этого самым страшным оскорблением считал смех по его адресу. Это выяснилось, когда один из товарищей, теоретик и балагур, сочинил, будто Бошка заблудился однажды в тайге и попал в медвежье логово. Медведь и спрашивает пришельца: «Чем кончается «Критика готской программы?» Ответишь — отпущу». Бошка испугался, наделал посреди берлоги здоровенную лужу, и бежать. А медведь с криком — «Точкой кончается, точкой!» — вдогонку, да только ботинок с ноги и стащил. От того, говорят, теперь Бошка и хромает. Очень Бошка не любил этот анекдот, до того не любил, что автора одним из первых расстрелял. И вот снова над ним надсмеялись. Значит, есть еще кому, значит, еще остались неповрежденные умы, иначе откуда на голове у него склеванное место и откуда в руках два листа нотных знаков на тихие и спокойные слова?

10

Прошло еще несколько дней. Варфоломеев заперся, телефон отключил и только отпирал Чирвякину, с которым договорился об особом пароле: три коротких звонка — значит, сосед. Однажды, правда, не выдержал и позвонил в институт. К телефону подошел Зарудин.

— Але, кто говорит?

— Позовите, пожалуйста, товарища Сергеева, — зажав рукой нос, попросил Варфоломеев.

В трубке часто задышали. Потом изменившимся нервным голосом переспросили:

— Кто говорит?

— Капитан Трофимов из госбезопасности.

— Перезвоните в отдел кадров, — не сдавался бывший подчиненный.

Тогда Варфоломеев применил последнее средство.

— Позвоните, пожалуйста, Эс Пэ.

— Эс Пэ!… - чуть не вскрикнули на том конце. — Эс Пэ нету, умер…

Варфоломеев бросил трубку и больше уже никуда не звонил. Даже Чирвякину несколько раз отказал, но потом сдался — есть ведь тоже что-то надо. И вот наступил решительный момент. Еще прошлой осенью, не имея в общем на то никаких оснований, он установил неизбежность сегодняшней комбинации. Нет, конечно, он не мог знать, что это произойдет именно теперь, в прозрачный июньский день, когда летняя жара вдруг схлынет под раскаты грозовых разрядов и молодые каштановые аллеи отбросят троекратно увеличенные тени по улице академика Курчатова. Но что это произойдет, уверен был точно. Тому доказательством служило особое состояние, незаметное для обыкновенного ума, но ох как хорошо известное всякому истинному естествоиспытателю. В такие мгновения разум испытывает некое странное парадоксальное состояние, спокойный восторг, в такие минуты, — а их было немало в жизни Сергея Петровича, — человек уже становится равным некоему божеству наподобие идеальных существ Пригожина.

Только-только жаркое июньское солнце набросилось на влажные равнины левобережья, едва атмосферное электричество, гонимое ветром, отгрохотало в сторону голосеевского леса, в квартиру Варфоломеева позвонили тремя короткими сигналами. Хозяин перевернулся на другой бок. Пароль повторился, но уже более настойчиво. Пришлось идти открывать.

На пороге стоял Чирвякин, за ним, чуть справа, одной ногой на лестнице, капитан Трофимов, и еще пониже, отвернувшись в пол-оборота, заглядывая в пролет, наклонилась чужая женщина. Оттуда, снизу, доносились удаляющиеся шаги. Женщина повернулась к Трофимову. «Догоните его, он забрал тетрадку», — едва расслышал хозяин. Капитан сорвался с места и исчез. Тут же куда-то пропал Чирвякин, а может быть, он пропал позже, во всяком случае Сергей Петрович совсем потерял его из виду.

89
{"b":"76646","o":1}