Нет, не может быть. Он точно помнит — захватил в последний момент, бессознательно, автоматически. Сергей Петрович резко повернулся, взглянул на подоконник и облегченно вздохнул. Слава богу, слава богу, лихорадочно прошептал и осторожненько, чтобы не вспугнуть, как будто не веря еще своим глазам, потянулся за телефонной книжкой. Стертая чешуйчатая поверхность, обласканная его руками, податливо распахнулась в нужном месте.
Заскрипел столичный код. За ним долгими и короткими промежутками отзвенело семизначное число. Как и в прошлый раз, трубку долго не поднимали. Его это даже немного успокоило, слишком помнил, отчего так может быть. Наконец ответили.
— Алло! Кто это?
— Я.
— Кто я? — недовольно переспросил женский голос.
— Я, — настаивал Сергей Петрович.
— Вы что, издеваетесь? Вы знаете, который час?
Тут Сергей Петрович посмотрел в окно. До восхода оставалось добрых полчаса.
— А сколько времени?
— Вы хотели узнать, сколько сейчас времени? Понятно. Пожалуйста, я вам скажу, который теперь час, и вы оставите меня в покое. Половина четвертого. До свидания.
— Подожди, подожди, — засуетился Варфоломеев. — Это я, Горыныч.
— Ты-ы-ы, — протянули в трубке.
Да, его узнали, припомнили, но без особого желанного трепета, а как-то буднично, обыденно. Так вспоминают старое, давным-давно законченное дело, скорее трудное, чем приятное, которое отобрало немало сил, и единственное удовлетворение могло быть связано не с ним самим, а с его окончанием.
— Але.
— Да, да, я слушаю. Ты хотел что-то сообщить?
— Да.
— Говори же.
Варфоломеев набрал побольше воздуху и трагически выдохнул:
— Я убил Бальтазара.
— Фу ты, напугал, — в трубке облегченно вздохнули. — Я уже подумала, вправду что-нибудь случилось.
— Постой, ты не поняла. Я его, кажется, на самом деле убил.
— Господи, что за вздор. Ты подумай, что ты такое говоришь. «На самом деле убил, кажется». Сережа, здоров ли ты? Выпей чего-нибудь и засни. И что он тебе дался! Никогда бы не поверила, будто ты можешь столько лет переживать за кого-нибудь, тем более за этого… — на том конце подбирали подходящие слова, — в общем, черт с ним, не переживай. Поделом ему, то есть, конечно, жалко, но сколько же он крови выпил сам?
— Скоро опять июль, — вдруг ни с того ни с сего выдал Варфоломеев.
— Ты стал часто звонить, — теперь говорили как будто шепотом.
— Я не мог раньше, было много работы.
— Конечно, конечно. У нас у всех много дел.
Наступила пауза. Сергей Петрович растерялся, сбитый с толку официальным тоном абонента. Попытался вывернуться.
— Помнишь, тогда давно, был вечер, мы сидели на ступеньках и болтали ногами в воде. Было полнолуние, и вода была не вода, а парное молоко. И крепостная стена. Да, и ты еще сказала: по крепостным стенам движутся призраки.
— Я так сказала? — искренне удивились, впрочем, без особой заинтересованности. — Может быть.
Снова наступила пауза. Потом послышалось какое-то шуршание, на том конце перешептывались, а в конце даже хихикнули. Варфоломеев согнулся, как будто ему нанесли тяжкое телесное повреждение.
— Кто там? — еле прокряхтел звездный капитан.
— Тут тоже спрашивают, который час.
— Кто?
— Как кто, муж.
Кажется, потом он хотел еще спросить: когда? Но испугался. Начал неостроумно шутить, передавать приветы и пожелания, извиняться за раннее вторжение, предлагать дружить семьями, приглашал в гости, обещал писать, наконец опомнился, слушал, поддакивал и, сославшись на дела, сердечно попрощался.
После полез в мусорное ведро, достал оттуда пустую бутылку, засунул ее под кран, долго мочил теплой водой, осторожно снял наклейку и прилепил ее на серо-голубой кухонный кафель. Все это он делал слишком нервно, в спешке, как будто барахтался, а может быть, его просто лихорадило. Да, наверняка он заболевал, иначе зачем бы здоровому человеку часами неподвижно сидеть да глядеть в безвкусную, пошлую бутылочную наклейку.
12
Пришло лето и в Раздольное. Вскрытая солнечным светом сельская местность благодарно ответила на заботу буйным зеленым многотравьем. На полях шли многообразные химические процессы, на приусадебных участках уже выстроились как на парад строгим воинским порядком овощные рода войск грядки зеленого лука, моркови, редиски, уже кое-где прореженные изголодавшимися по витаминам хозяйскими руками. Прошло бестолковое снежное время, промелькнула короткая лихорадочная весна, наступила пора радости. Знатный молодой агроном пропадал в полях, молодая хозяйка крутилась между босоногим потомством и мясо-молочными заготовками, Афанасич пил. Кажется, все утряслось, притерлось, успокоилось.
Не совсем. В этой идиллической картине присутствовала одна горькая инородная фигура. Если бы сейчас увидел ее сын Сергей, или старший Александр, или даже другой какой-нибудь посторонний, но знавший ее хотя бы полгода назад человек, ох как бы эти люди ощутили результаты прошедших месяцев. Она постарела, из пожилой, но крепкой женщины, вечно готовой дать отпор внешним обстоятельствам, превратилась в старуху. И не столько дряхлостью внешнего облика, но больше каким-то безразличным, и оттого даже жестоким выражением глаз. С детства приученная к крестьянскому труду, любившая наблюдать, как из пыли и грязи появляются на белый свет безупречного чистого цвета растительные продукты, она не радовалась буйному расцвету агрономовского хозяйства. Все это было не ее.
С утра она выносила из дому старую покосившуюся табуретку и до вечера просиживала в саду, глядя пустыми глазами сквозь кривые стволы трех зимних яблонь. О чем она думала? Неизвестно. Некому сказать. Может быть, она вспоминала далекое довоенное прошлое. Голодное, радостное время, молодого курчавого гармониста, затяжные парашютные прыжки в далеком небе над рабочим поселком, куда, гонимая нуждой, она приехала из деревни. Самолюбивая, своенравная, закрутила голову раскулаченному сынку. Однажды чуть не довела до самоубийства — чем-то пригрозила, и Афанасич, напившись впервые до чертиков, пошел класть голову на железнодорожное полотно. Проспал там до утра — слава богу, поезда редко ходили. Сыграли свадьбу, зажили. Потом началась война, и хотя Афанасич, прикрытый бронью, на фронт не ушел, их жизнь начала потихоньку разваливаться. Сначала родилась мертвая девочка Оля, потом пришли вести от братьев с фронта, потом — потом запил Афанасич. Отчего конкретно, неизвестно. Может быть, оттого, что быстро облысел, в двадцать семь лет от бравой курчавой шевелюры осталось гладкое пустое место. А может, из необоснованной ревности, доходящей временами до крайности. Или из-за работы? Он пользовался популярностью у народа, поскольку был личным шофером черной «эмки» первого секретаря. Из гордости денег не брал, но за бутылку мог и замолвить словечко.
Сразу после войны родился Александр. Она помнила, наверное, как радовался Афанасич, и сама она не ожидала, до чего красавчик может быть у нее сын. Все свои жизненные мечты, увиденные когда-то с высоты птичьего полета, она связала с Александром, а муж, ощутив дополнительное охлаждение, вернулся на круги своя. Так и пронеслось дальше все как за один день. Еще подрастал Сергей, тихий, спокойный мальчик, а Александр уже начал куролесить по свету, принося домой одни неприятности. Все ее надежды на будущий успех Александра, наверняка в необычной и заодно материальной области жизни, таяли на глазах. Она ругала Сашку последними словами, пилила за непрактический ум, била неоднократно, но сама же была готова любого загрызть, если тот хоть намеком попрекнет сына. Что здесь было обычная привязанность к неразумному дитяти? Нет, не только, было нечто большее, исконное, неизвестно откуда появившееся, почти звериная вера в сверхъестественное предназначение ее рода на белом свете. Иначе зачем она выла как битая собака в палате провинциального родильного дома, да так дико, что сходили с ума видавшие виды медицинские сестры. Ох, как он ее измучил. И для чего эта убогая, бедная, беспросветная жизнь с поломанными нуждой, унизительными, бесконечными, друг на друга похожими буднями, с этим вечно пьяным рылом Афанасичем. И еще важное, особенное — женщины, другие женщины. Они все, все до одной, вплоть до ее соседки, барыни Елены Андреевны, неизбежно должны завидовать самой черной завистью ее материнскому успеху. Только так, и не иначе. Иначе пропади все пропадом, иначе лучше сдохнуть, удавиться, только не быть как все.