Домаша притворилась, что не заметила приближения Якова.
— Домаша, а Домаша! — окликнул её парень, подойдя к ней сзади.
— А, это ты! — с деланым равнодушием обернулась к нему девушка.
Яшка хотел обнять её.
— Не замай, — ударила она его по руке. — Чего лезешь с лапами?.. Облапливай московских баб и девок…
— Уж знаешь, — усмехнулся он. — И глупа же ты, Домаша, не своя в том у меня воля.
Девушка не дала ему докончить начатую фразу:
— Не глупее тебя. Знаем вашего брата, насквозь видим… Разводи бобы, а мы послушаем.
Она задорно снизу вверх посмотрела на него. Он продолжал хитро улыбаться.
— Что знаешь, что видишь? Известно, по неволе еду в такую даль, Семён Аникич посылает с грамотою к боярину Обноскову.
— Знаем это, знаем…
— И посмотришь, всё-то вы в рукодельной знаете… Дивное дело!
— Что же тут дивного? Не за замком сидим…
— Это-то так, да больно скоро уж… Не успел я с Семён Аникичем с глазу на глаз переговорить, всё уж известно.
— Сам виноват, болтать ведь сейчас пустился, гонцом-то в Москву еду, знай наших.
Домаша произнесла это, передразнивая самого Якова, с нескрываемой иронией…
— Сказал действительно, а не хвастал. Да и чего хвастать? Не радость тоже мне гонцом ехать-то…
— Толкуй там!
— Вестимо, обвык я тут, легко ли уезжать в сторону чужедальнюю, с милой расставаться…
Яшка глубоко вздохнул.
— Вот оно что! — с хохотом воскликнула Домаша. — Ты уж и милой обзавёлся… Кто же эта краля такая счастливая, парня такого ахового захороводила, хоть бы глазком посмотреть на такую, а не то чтобы…
Девушка не окончила и ещё пуще захохотала.
— Тебе всё смешки, Домаша, уж подлинно не мимо молвит пословица: «Кошке игрушки, а мышке слёзки».
— Кто же кошка-то по-твоему? — со смехом спросила Домаша.
— Кто? Да ты…
— Вот оно что! А ты мышка несчастная, то-то ты рыло-то нагулял, поперёк себя шире… Всё это оттого, что слезами обливаешься… Жаль тебя мне, парень, жаль… Ну да московские крали тебя, мышонка бедного, приголубят, приласкают, шкурку вот, пожалуй, попортят, не ровен час, ну да это не беда, всё равно ты после них никому не будешь надобен.
Последние слова Домаша произнесла серьёзным тоном, и этот переход от шутливого особенно должен был произвести на Яшку рассчитанное впечатление.
— Да ты, кажись, всерьёз, Домаша… Грех тебе, девушка!
— Грех! — повторила она. — В чём это я согрешила, как бы доведаться?..
— Поклёп возводишь, напраслину…
— Вот как! Ишь бедненький, — снова усмехнулась девушка.
— Истинно так… Кабы могла ты, Домаша, раскрыть грудь мою да посмотреть, что делается в сердце моём молодецком, не говорила бы таких речей несуразных.
— А мне-то к чему и знать, что там делается, — небрежно кивнула Домаша.
— Занапрасно совсем, девушка, обижаешь меня, молодца…
— Чем-то я тебя так обидела?
— Да вот речами такими… Может, у меня сердце на части разрывается, перед тобой здесь стоючи…
— С чего это? Кажись бы, не с чего.
— Ох, Домаша, перестанешь ты изводить меня?.. Больно ты переменчива. То лаской приголубишь, будто и сердце есть в тебе, то огрызаешься, словно волчица дикая. К тебе никак и не применишься. Али ты хочешь моей погибели?
Всё это было сказано с такой искренней сердечной болью, что Домаша вдруг перестала улыбаться и снова, подняв голову, посмотрела на него. Он стоял перед нею бледный, без малейшей тени улыбки на красивом лице. Ей стало жалко его.
— Ну пошёл, поехал, размазывай… — проговорила она, всё ещё не желая поддаваться произведённому им на неё впечатлению.
— Не размазываю я, Домаша, а правду говорю… Нерадостно еду я в Москву далёкую, жаль мне тебя покинуть здесь, одна ты для меня, девушка, и радость и свет для очей моих…
— Кабы так было, так не поехал бы, — тихо сказала она.
— Как не ехать, коли посылает меня Семён Аникич…
— Он добрый, не стал бы неволить, кабы сказал ты напрямки ему, что тебе… — Она остановилась. — Ну, хоть бы боязно…
— Боязно… И придумала же ты! Да какой же молодец на себя такой сором возьмёт, трусом скажется!
— Ну так что ни на есть ещё сказать бы мог, — поправилась Домаша, сообразив сама, что сказала действительно несуразное.
— Всё это, может, и впрямь бы сталося… Мог бы и от поездки отлынить, другого бы послал Семён Аникич…
— Видишь ли… — перебила его Домаша.
— Только не с руки мне это было, для тебя же, моя кралечка, красота моя писаная…
— Вот как! Для меня ты со мной же разлучаешься!
— Да, для тебя, поистине…
— Любопытно, парень, об этом доведаться.
— К тому я и речь веду, чтобы ты доведалась… Семён Аникич доверил мне дело важное, значит, надеется на меня, не считает меня, как другие прочие, только балалаечником, скоморохом. Исполню я дело это, и цена мне в его глазах другая будет. Тогда вот и поклонюсь я ему о свадьбе нашей… Казны дал он мне на дорогу не жалеючи, и половины не истрачу я, копейку беречь стану, только тебе и куплю обнов да гостинцев московских, а казна нам с тобой и вперёд пригодится, как мужем и женою будем… Вот о чём я пораскинул умом, когда меня призвал к себе Семён Аникич и, думаю, пораскинул не без разума… Теперь сведала, девушка?
Домаша молчала. Она сознавала всю справедливость сказанного Яковом, но не в её натуре было сразу признаваться в оказанной ею другому явной несправедливости. И она осталась верна себе.
— Размазал на диво! — делано усмехнулась она. — Голубь чистый, да и только. Ну да что толковать об этом! Ещё на воде писано, вернёшься из Москвы, там видно будет… У меня до тебя дело есть. Ты когда в путь-то?
— Да через час выеду…
Домаша побледнела:
— Так скоро…
— Семён Аникич спешить приказал.
— Ну на часок и задержаться можно. Я ведь не зря сюда тебя вызвала, попрощаться-то ты сам должон был прийти, а не я… Я по делу нашей Ксении Яковлевны…
— Что такое? — тревожно спросил Яков, знавший, как и все челядинцы, о хворости молодой хозяюшки и о том, как все искренне жалели её.
— Да, чай, слышал ты, что изводится она, а с чего — никак и не придумают.
— Слышал, слышал, как же… Оказия…
— А я вот, хоть и баешь ты, что глупая, догадываюсь, с чего у неё хворь-то эта.
— Ну, с чего же?
— Зазнобил ей сердечко один тут молодец.
— Слыхал я, к нему-то и еду с грамотой.
— Ну вот и вышло, ты глуп, а не я… Я говорю тут, а он: к нему еду с грамоткой, — передразнила его Домаша.
— Как тут! Кто же это?
— Ермак.
— Ермак? — даже разинул Яков рот от удивления.
— Он самый.
— Да что ты! В уме ли? Не может быть этого!
— Уж коли говорю, значит, знаю, — ответила Домаша тоном, не допускающим противоречия. — И отчего же Ермаку не зазнобить сердце девичье? Парень он видный, красивый…
— Что и говорить, — согласился Яков, — этого у него не отнимешь. Видишь ли… Разбойник ведь он, душегубцем был…
— А ты думаешь, наша сестра разбойника полюбить не может?
— Кто вас знает! Кто разберёт? — ответил Яков. — В чём же дело-то?
— Поразведай ты сегодня перед отъездом у него стороной, люба ли она ему или нет…
— Это кто же?
— Бестолковый ты, парень, погляжу я на тебя. Конечно, Ксения Яковлевна!
— Да что же тут разведывать? Конечно, люба, кому она не люба будет… Красавица…
— Уж не ты ли тоже заришься? — ревниво спросила Домаша.
— Мне-то к чему… От добра добра не ищут.
Он примостился с нею рядом на пне и обнял за талию. Она не оттолкнула его и даже придвинулась, чтобы он удобнее уселся.
— Это ты говоришь, что люба ему, по себе судишь, — подчеркнула она последние слова, — а мне надо знать, что он скажет…
— Это не в труд мне, зайду к нему, проститься будто.
— Зайди, голубчик, Яшенька.
— А за труды что?
— Да ты сам сейчас сказал, что это не в труд тебе.
— А всё-таки…
— Ну коли так, уж нечего делать с тобой, поцелую на прощанье, через час опять сюда прибегу. Приходи…