Валерий Иванович, несмотря на властные манеры хозяина отделения, перед старой знакомой тусуется и, опустив глаза, как-то угодливо отвечает:
— Ну, раз так, то и так… Организуем вам с глазу на глаз свидание, раз так надо. Только прямо здесь, у меня, я вам ничего не гарантирую, Тамара Гордеевна, душа моя. Сюда и родичи, и главврач в любой момент могут зайти. А вот в ординаторской… А ну, давайте, я вас проведу. Давай, давай, егоза, на выход. За десять минут ничего не станется, а раз вызывают тебя на разговор, значит надо. Тамарочка Гордеевна… прошу вперёд! Дамы, как говорится, первыми, — и, не дождавшись, пока выйду я (в категорию дам для него я, видимо, не попадаю) проходит следом за матерью Артура и, цепко хватая меня под локоть, вытаскивает из кабинета и ведёт за собой по коридору.
В подкопченные стекла больничных окон ярко и отчаянно светит летнее солнце, пробивая даже слой пыли. И, пока я плетусь вслед за доктором без шанса на побег, мне кажется, что если это мои последние минуты, то они, по крайней мере, очень даже неплохие. Атмосферные. Смешанные с типично больничным запахом формалина и спирта, разбавленные моими шаркающими шагами — я нарочно стараюсь шуметь посильнее, как будто эти могу повлиять на ситуацию — что ж, в этом есть своя экзотика и непредсказуемость.
— Так, сюда давайте, — открывая небольшую и незаметную маленькую дверь, находящуюся за уборной, прерывает поток моих экзистенциальных размышлений Валерий Иванович. — Тамарочка Гордеевна, минут за десять-пятнадцать справитесь? Надо уже заканчивать с этими процедурами и отпустить медсестру — я ей час назад перерыв на обед обещал — еще немного, и озвереет с голоду, убьёт меня, сами понимаете!
— Конечно, Валера, конечно, родной. Спасибо тебе! Ни минутой больше, я не подведу, ты меня знаешь. Благодарствую! — и, проходя внутрь, она выразительно смотрит на меня, от чего я, будто в трансе, делаю шаг в ординаторскую.
Она почти ничем не отличается от кабинета Валерия Ивановича, только немного меньше по размеру, а бумаг-папок в шкафах со стеклянными дверцами куда больше. И личных вещей — тоже. На плечиках, повешенных на вешалках и дверцах шкафов висят летние платья, сарафаны, футболки и рубашки-безрукавки, сложенные вдвое несколько пар мужских брюк; на вешалке в углу — зонты, сумки и пакеты, в один ряд под ними стоит обувь. По всему видно, что попали мы и в самое уединенное место, в маленький мир врачей, куда никто из пациентов или случайных посетителей даже не сунется.
А, значит, не спасёт меня от необходимости общения с Тамарой Гордеевной.
В принципе, я с этим уже смирилась и только молча смотрю, как она, прикрыв за собой двери, защелкивает ещё и шпингалет над ручкой, после чего, пересекая комнату от входа к противоположной стене, останавливается у стола, на котором остались пустые банки и контейнеры — видимо с того самого обеда, который пропустила ждущая меня медсестра.
— Садись, Поля. В ногах правды нет, — говорит мать Артура, рассеянно постукивая пальцами по столу.
Я не могу понять, вышла она из образа, который играет для окружающих, или еще нет. Ее голос звучит по-прежнему напевно и бархатно, и мне даже тяжело представить, как, по словам Эмельки, она билась в истерике, пила таблетки и падала в обмороки, так, что скорую пришлось вызывать.
Передо мной Тамара Гордеевна, которую я знала и любила — царственная, спокойная, ни одного лишнего движения. При ней так неудобно быть растяпой и хочется показаться лучше, чем есть на самом деле.
Но и садиться у меня почему-то нет желания — возможно, потому, что против воли я противлюсь ее просьбам, и потому, что так она будет надо мной возвышаться, еще больше подавляя.
— Нет, я лучше… Постою, — делая от неё шаг назад, я застываю едва ли не посредине ординаторской. — Мне не очень удобно садиться… А потом вставать. Спина болит.
— Сильно болит? — с беспокойством спрашивает Тамара Гордеевна, и я, не поддаваясь участливым ноткам в ее голосе, напоминаю себе, что вся ее забота — поддельная.
— Эк тебя угораздило, — с сочувственным вздохом она снова оглядывает меня, а я не нахожу ничего лучшего, чем ответить:
— Ничего страшного. До свадьбы заживет, — и только потом прикусываю язык, понимая, что ляпнула.
Реакция на эту злополучную «свадьбу» у Тамары Гордеевны предсказуемая — точно такая же, как и при упоминании о «парнишке». Она хорошо держит лицо при любом разговоре, но только не тогда, когда речь заходит об Артуре.
— Не заживет, — тут же возражает она — резко, отрывисто. Куда только делась напевная задушевность ее речи. — Не будет у вас никакой свадьбы, Полиночка, не надейся. Заживо сгниешь, а вот до свадьбы дело не дойдёт, никогда.
— Э-э… Хорошо. Договорились, — чувствуя приступ такого же необъяснимого страха, как тогда, когда сидела в шкафу и слышала ее первые проклятия про червей и мертвечину, неискренне соглашаюсь я. Только тогда мне было легче — мать Артура меня не видела. А сейчас смотрит в глаза, как будто гипнотизируя — и чтобы избавиться от этого, я задаю первый пришедший на ум вопрос.
— А откуда вы Валерия Ивановича знаете?
— Валеру? — ее голос снова теплеет. — Мы давние знакомые, очень давние. Сначала я его лечила по малолетству — грыжи у него такие были, сильные очень. Хотели в хирургии удалять. А я пошептала над ним — долго пришлось трудиться, с усердием. Но прошло. Не вернулось, что главное.
— И он поверил в это? Ладно, когда ребёнком был… А так — он же врач, должен понимать, что это все сказки! — фыркаю я, забыв о своём намерении не спорить с ней.
— А вот зря ты так, Поля, — от того, что она по-прежнему называет меня по-семейному, как много лет назад, мне становится еще неудобнее. — Сама знаешь, что можно этими сказками сделать. Вот и Валера — умный парень, на доктора выучился, а веру в нашу, скрытую силу не потерял. Он и своего сына, когда заикаться от переляка начал, ко мне привёл. Три года до этого по логопедам водил-лечил. И все без толку. А я за три недели переляк ребеночку выкатала. Сильный переляк был, кто-то специально навёл. Я всё сняла, вместе с родовым проклятием — потому что дано мне, Поля… Любое проклятие против того, кто его навёл, обращать. И во сто раз сильнее оно бьет в обратную сторону.
— Э-э… — только и могу промычать я, пытаясь найти объяснение этой странной истории с заиканием. И как только на ум приходит эффект плацебо и что, возможно, сам мальчик, впечатленный атмосферой и нетрадиционностью лечения, а, может, и харизмой «врачевательницы», снял психологический зажим, заставлявший его заикаться (ведь не заикаются же люди, когда говорят на другом языке или поют) как Тамара Гордеевна перебивает меня фразой, которая мгновенно выбивает почву из-под ног:
— Так что лучше сними приворот.
— Что? — так глупо, как в последние дни, я не чувствовала себя добрую половину жизни.
— Сними приворот, Поля. Не то хуже будет. Если против тебя обернётся — страшными потерями выйдет. Самое дорогое потеряешь.
— П…простите? — кажется, я автоматически говорю какие-то ничего не значащие слова, потому что других подобрать не могу.
— Бог простит, не я. И то — если молиться с утра до ночи будешь. И бросишь занятия свои бесовские. В хорошем, намоленном месте прощения проси, постуй, причащайся, очищай душу. А я об одном прошу — сними приворот с моего мальчика.
— А-а… вот вы о чем…
Со мной действительно произошла метаморфоза за время пребывания здесь: если бы в первые дни я рассмеялась в ответ на такую просьбу, то сейчас она вызывает во мне едва ли не панику, и ощущение колкого ужаса ползёт по спине неприятным холодком. Пусть все эти суеверия ничего не значат для меня. Но они слишком важны для тех, кто живет здесь — я не раз уже успела в этом убедиться.
— О том, Полиночка, о том. Лучше сделай по-хорошему. Сама понимаешь, нам с тобой лучше одна другой дорожку не переходить. Ты ведаешь, я ведаю — раз получили силу такую от предков — так давай ее не будем ее против друг друга пускать. Не надо сёстрам ссориться. Но и на то, что другой принадлежит, лучше не замахиваться. Нехорошо это, Поля. Не по-нашему, не по-сестрински.