— За работу!
Городовые выбежали из коровника и — их голоса звучали взволнованно и сбивчиво — запричитали и затявкали подобно растерявшимся при виде пришедшей в беспорядок отары овчаркам:
— Не толпитесь!
— Влево подай, влево!
— Отступи!
— Не напирай!
Михаил Георгиевич тоже подошел к воротам и посмотрел наружу: во дворе перед фермой, как и сказал продавец, происходило столпотворение. Если толпа собравшихся на вой людей и с самого начала была немаленькой, то теперь она возросла многократно: как обычно бывает, там, где поначалу скапливается кучка любопытных, вскоре появляются всё новые и новые «заинтересованные лица», причем количество прибывающих вновь — если их не отсекать на подходах — быстро становится совершенно неприличным.
В таких случаях неизбежно наступает момент, когда появившихся «просто так» становится настолько больше изначально сбежавшихся, что первопричина переполоха теряется в многочисленных выдумках и толкованиях. Вот и во дворе перед фермой Лидии Захаровны произошло именно так: тех, кто сбежался на страшный вой, теперь уже было настолько меньше таких, кто никакого воя не слышал, что комментарии этих вторых, слетавшие с уст и перелетавшие в уста, были совсем уже далеки от реальности.
Михаил Георгиевич вслушивался и не верил своим ушам. Но еще больше он не верил глазам: когда он сам и сопровождавшие его Константин и Петр Васильевич явились во двор, люди вели себя робко, были напуганы не только воем, но и лившейся из-под ворот «кровью», поснимали шапки и крестились — стронуть их с места, чтобы взломать ворота и проникнуть на ферму, не было никакой возможности! Теперь же толпа бурлила: от робости и страха не осталось и следа. Люди переходили с места на место, стремились поближе подойти к воротам, работали локтями и чертыхались… в общем, вели себя так, словно в помещении, куда их не желали впустить, давали увлекательное и зрелищное представление. Если какие-то чувства и овладели полностью этими людьми, то разве что не знавшее насыщения любопытство и раздражение от того, что насыщения даже не предвиделось.
Михаил Георгиевич смотрел на это безобразие и думал, насколько ему повезло, что он — полицейский врач, а не чин наружной полиции: окажись он на месте городовых и тоже уже вклинившихся в толпу околоточных, ему также пришлось бы срывать голос в тщетных уговорах разойтись или хотя бы соблюдать порядок и приличия!
Толпа волновалась сильно, жестко, безудержно. Шторм, ревевший над крышами, но во двор слетавший лишь стуком о землю ледяного крошева, эту толпу не пугал ни капельки, не отворачивал ее от фермы, не заставлял спохватиться об оставленных делах и побежать в тепло. Михаилу Георгиевичу пришла на ум фамилия Brown — происходившее во дворе напомнило ему рассказы о хаотичном движении частиц.
Полицейские метались в этой толпе, старались рассечь ее и — частями — оттеснить к выходу на проспект, где она, толпа, непременно расселась бы, но полицейских было слишком мало для выполнения такой работы. Здесь, — подумал Михаил Георгиевич, — не хватило бы и роты! В какой-то момент доктор перехватил отчаянный взгляд околоточного, но и не подумал сдвинуться с места и прийти тому на помощь: он понимал совершенно отчетливо, что это бесполезно. Другой околоточный крикнул в голос, но и его призыв остался без ответа. И тогда городовые обнажили шашки.
Но даже это — жест грозный и недвусмысленный — никого не испугало. Из толпы, перекрывая трели полицейских свистков, послышался одновременно возмущенный и насмешливый свист: свистели в пальцы, свистели в зубы, свистели как придется и получится! Шашки пришлось вложить обратно в ножны. Городовые и околоточные отступили и, впятером, встали перед воротами.
— Сами разойдутся, — «утешил» их Михаил Георгиевич.
— Ко второму пришествию! — проворчал околоточный и закурил.
Оба, однако, ошиблись.
Не успел околоточный докурить — впрочем, он уже собирался отшвырнуть папиросу, — в толпе произошло новое движение: на этот раз более собранное и оттого-то не только более загадочное, но и пугающее.
Неожиданно толпа начала подаваться вбок, да настолько, что множество людей оказались прижатыми к стенам фланкировавших двор построек, а некоторые из задних рядов были вынуждены вскарабкаться на сугробы — мы уже говорили об этих сугробах раньше. От стен понеслись сдавленные проклятия, сугробы почернели под человеческой массой и начали зримо оседать. А потом в остававшихся перед фермой рядах сам собою образовался проход, и всё потрясенно стихло.
Папироса выпала из пальцев околоточного.
Михаил Георгиевич опять потянулся к фляге.
Находившиеся тут же продавцы из сливочной лавки переглянулись, их челюсти, как по команде, отвисли.
Варвара Михайловна и как-то вдруг сгрудившиеся за нею инспектор, Анастасия Ильинична, Лидия Захаровна и Катя, по-прежнему не выпускавшая из рук Линеара, притихли, хотя вот только что переговаривались между собой.
Только Петр Васильевич, вынужденно остававшийся в глубине фермы, не видел происходившего и потому не понимал, отчего вдруг наступила такая пронзительная тишина.
— Что? Что там? — выкрикнул он в необъяснимой для самого себя тревоге, но его вопрос остался без ответа.
Даже Мура, вставшая за спинами людей, изумленно округлила глаза. Что же до Линеара, то он сидел на руках у Кати и потрясенно — одно из ушек оттопырилось, еще напоминавший крысиный хвостик проволочкой поднялся вверх — глядел своими щенячьи голубыми глазками вперед и мелко подрагивал.
Происходило же вот что.
Казалось, шторм умерил свои порывы: рев над крышами и свист у водосточных труб утихли. Ледяная крошка и снег еще какие-то мгновения продолжали сыпаться с неба, но не вкось, а прямо: ветер стих совершенно. А потом и они исчезли: изредка одиночные снежинки, кружась, ниспадали откуда-то сверху на землю, но стало их так мало, что они особенно — по контрасту с миновавшим — бросались в глаза.
Люди в толпе — волнами, от задних рядов к передним — стаскивали шапки. Креститься в такой тесноте было довольно сложно, но многие всё же крестились. Однако по сравнению с тем, что ранее видел Михаил Георгиевич, шапки теперь слетали с голов от совершенно другой робости: не той, что рождалась страхом, а той, в основе которой — благоговение. Это было видно по лицам и ясно с такой очевидностью, что никаким сомнениям места не оставалось.
По образованному в человеческой массе проходу шла женщина — та самая, которую мы уже видели на стройке подле Смоленского кладбища. Растрепанные в беспорядке волосы женщины искрились серебристым нимбом — столько в них запуталось кристалликов льда. От бега по линиям и проспектам лицо женщины раскраснелось, но под невольным, если так можно выразиться, румянцем была разлита едва ли не мертвенная бледность. Глаза, однако, светились чисто: в их свете читались тревога и озабоченность, но прежде всего — безграничная любовь ко всему и всем, что и кого женщина видела перед собой. Совокупность этого производила настолько сильное впечатление, что люди уже не замечали ни сбившуюся старенькую шаль, ни прочие обноски, составлявшие одеяние незнакомки. Впрочем, похоже, незнакомкою женщина была не для всех: то один, то другой произносили имя, это имя перелетало от человека к человеку и словно парило над толпой, сопровождая женщину на ее пути по проходу. Сама же она не обращала на это никакого внимания: она и сама временами произносила собственное имя, как бы со стороны обращаясь к самой себе, и поэтому то, что другие тоже называли ее по имени, больше походило на аккомпанемент, нежели на обращение, требовавшее ответа.
Женщина вышла на свободное место перед фермой и остановилась.
— Народу — тьмущая тьма, — заговорила она, ни к кому конкретно пока еще не адресуясь, — настоящая кутерьма, но это и слава Богу: знать, справимся понемногу! Но почему же… ох, эюшки… по-прежнему холодно Ксенюшке?
По спине Михаила Георгиевича побежали мурашки, волосы на голове встали дыбом. Оторвавшись от фляги, он пристально посмотрел на женщину, в ее сиявшие чистым светом глаза, на ее румянец поверх мертвенной бледности, на нимб из кристалликов льда. А затем, сделав над собой колоссальное усилие, шагнул вперед и взял женщину за руку. Женщина руку не отдернула, рука оказалась теплой, и это успокоило уже невесть что вообразившего себе доктора.