Константин Николаевич выслушал всё с большим вниманием, лишь два-три раза перебив Михаила Георгиевича уточняющими вопросами. И — когда «доклад» завершился — предложил:
— Вот что. Положеньице, прямо скажем, аховое. Давайте сделаем так: вы — уж будьте так добры, Михаил Георгиевич — сейчас поставите в известность о происходящем всех наших, а где-нибудь через… час? Полтора?
— Полтора будет лучше. — Михаил Георгиевич понял идею с полуслова.
— Хорошо: полтора, так полтора. Значит, через полтора часа встречаемся все вместе. Где, как вы думаете, будет лучше?
— Как насчет «Якоря»? Это неподалеку от участка Можайского, владелец — человек свойский. И если что, всё и вся — поблизости.
— Стало быть, «Якорь». Через полтора часа.
Константин Николаевич отсоединился.
Михаил Георгиевич тоже повесил трубку на рычаг аппарата. На минуту-другую он о чем-то задумался и вдруг хлопнул себя по лбу: «Ах, черт побери! Ведь Гесс еще должен явиться… ну, да ладно: оставлю ему записку. Пусть тоже в «Якорь» приходит».
Михаилу Георгиевичу не было известно, что Гесс, примерно в это же время уже спешивший из «Анькиного» в молжаниновский дом, не только тоже напрочь позабыл о назначенной с доктором встрече, но и — когда он о ней спохватится — явиться на нее не сможет.
Итак, Михаил Георгиевич, ничуть не сомневаясь в том, что все его без исключения коллеги на призыв откликнутся — как же тут было не откликнуться: при таких-то ошеломляющих известиях? — снова снял трубку с рычага и начал последовательно обзванивать одного полицейского врача за другим. С какими-то из них его соединяли сразу. Других приходилось беспокоить на их квартирах. До двух дозвониться не удалось вообще: оба находились на вызовах. Хотя и не надеясь на своевременность передачи, Михаил Георгиевич оставил для них сообщения и посмотрел на часы: до назначенного времени было еще прилично. Как раз на неспешную пешую прогулку от полицейского дома до «Якоря».
«А почему бы и не прогуляться?»
Михаил Георгиевич снял халат, облачился в пальто, погасил керосиновую лампу — в кабинете тут же стало серым-серо в свете мартовского утра — и вышел.
38
Чулицкому — по должности и ответственность — выпала, как он полагал, самая неприятная часть намеченного на совещании у Можайского плана действий: аресты. Побывав сначала у себя и приведя себя в относительно божеский вид («Пить надо меньше!»), он, явившись на Офицерскую и наскоро дав указания чиновникам для поручений, отправился и сам по одному из адресов, прихватив с собою двух полицейских надзирателей. О том, что всё или, по крайней мере, многое уже пошло или вот-вот готово было пойти наперекосяк, он и не подозревал: откуда?
Указанный в адресе доходный дом — вполне респектабельный, но из недорогих — находился в самой глубине Васильевского острова, так что путь проделать пришлось изрядный. Самое обидное (уставшие люди становятся ворчливыми, а Чулицкий после бессонной ночи и слишком уж непомерно выпитого чувствовал себя очень уставшим) заключалось в том, что еще какой-то час назад он находился на Ваське и мог бы отправиться в адрес прямиком, сэкономив немало времени и сил. И только необходимость привести себя в порядок и переодеться в собственные вещи (читатель помнит, что после разыгравшейся в кабинете Можайского неприглядной сцены Чулицкому пришлось позаимствовать у Юрия Михайловича сорочку и сюртук) заставила его поехать на квартиру. Не будь такой необходимости, он мог бы по телефону связаться с Офицерской и, не являясь лично, передать необходимые инструкции.
В общем, Михаил Фролович был зол. Его скверное настроение стало причиной и того, что всю дорогу он без нужды цеплялся к надзирателям и кучеру, и того, что уже у дома он закатил грандиозный скандал тамошнему старшему дворнику, вся вина которого заключалась лишь в том, что он, дворник, не за пять, а за десять секунд открыл перегораживавшие арку ворота, и того, что, поднимаясь по лестнице, он выражал возмущение неприбранностью, хотя по совести пролеты сияли чистотой, и того, что, нажав на бутафорскую кнопку электрического звонка и обнаружив ее поддельность, заколотил кулаками в дверь так, что ее цельная доска едва не раскололась на части.
Взбудораженные грохотом, из двух соседних квартир повыскакивали жильцы: дюжий на вид молодой человек в студенческой форме и пожилая дама — лет под семьдесят, но выглядевшая удивительно хорошо и настроенная очень решительно. И если студент мгновенно ретировался, увидев, что бесчинство учинил полицейский чиновник в сопровождении двух полицейских же надзирателей, то дама дала Чулицкому настоящий бой:
— Немедленно прекратите! Что вы себе позволяете, милостивый государь?
Михаил Фролович, прекратив сотрясать ударами дверь, поворотился к даме и, глядя на нее злобно и чуть ли не с ненавистью, грубо велел:
— А ну-ка, мамаша, убирайтесь к себе и не высовывайтесь!
Дама вытянулась в струнку, вскинула голову и рявкнула неожиданно мощным и властным голосом:
— Подлый холоп! Хам! Рожденный в канаве сын потаскухи!
Чулицкий заморгал. Оба полицейских надзирателя поспешили отвернуться, пряча улыбки.
— Иван! — между тем, закричала дама. — Иван! Иди-ка сюда! Полюбуйся на выкидыш александровских реформ! Я всегда знала, что ничем хорошим они закончиться не могут!
Из квартиры — той же, откуда появилась дама — послышались шаркающие, запинающиеся шаги. На пороге появился сухой старичок: совсем древний, без малого столетний, но с лицом надменным и начальственным. Выправка старичка поражала: по ней в старичке и ныне без труда угадывался кадровый офицер: когда-то, лет много тому назад, возможно, лихой гусарский корнет, а после — не менее лихой ротмистр; далее — рассудительный полковник и… кто знает? — уж не генерал ли? Если бы не слабая походка, подкрепляемая массивной тростью, и не чрезмерная от возраста сухость, старичка хоть сейчас можно было обрядить в мундир и вывести на плац: командовать парадом!
Вид этого старичка, вставшего рядом с дамой и холодно, в упор и без стеснения, взглянувшего на Чулицкого, Михаила Фроловича очень смутил: если на площадную брань дамы он был готов ответить такими же площадными ругательствами, то перед старичком растерялся и даже внутренне похолодел.
— Извольте объясниться, милостивый государь! — голос старичка прозвучал сухими льдинками, градинками, стучащими в оконное стекло.
Чулицкий вздрогнул и, сам не понимая, почему, встал по стойке «смирно».
— Ну? Я ожидаю!
Это «ожидаю» вместо «жду» почему-то смутило Чулицкого еще больше. Полицейские надзиратели, кстати, тоже уже не смеялись, а стояли навытяжку.
— Статский советник Чулицкий, ваше высокопревосходительство! Начальник столичной Сыскной полиции.
— Вот как? — старичок по-прежнему был холоден и надменен. — Начальник? Сыскной? Полиции?
И вдруг, к своему немалому ужасу, Чулицкий заметил то, на что в специфическом освещении — на лестничной площадке царил полумрак, а свет из квартиры падал на старичка сзади, как бы облегая его фигурку — поначалу не обратил внимания: под наброшенным на плечи теплым халатом виднелся старого образца военный сюртук, а на нем… «Господи, помилуй!»… Через плечо старичка были переброшены сразу три ленты: андреевская, георгиевская и владимирская. Звезд не было видно — их скрывал халат, — но и лент было достаточно для того, чтобы лоб Чулицкого покрылся испариной[161].
Старичок явно подметил произведенное впечатление и сделал то, чего никто не ожидал: плотнее запахнул халат. Его взгляд, ставший вдруг необыкновенно живым и грозным, влетел в Чулицкого подобно клинку или молнии: пробивая, прожигая, умерщвляя не только волю, но и мысли о возможности сопротивления.
Чулицкий побледнел и отшатнулся. Он узнал старичка!
— Вот что, милостивый государь! — старичок, оказавшийся знаменитым некогда генералом от инфантерии, сделал, помогая себе тростью, шаг вперед. — С этой минуты ваше поведение становится приличным. Вы не колотите в дверь. Не шумите. Не визжите, как пес, которого обдали кипятком. Вам это ясно?