Его сиятельство тоже осмотрел всех нас, словно желая убедиться: правильно ли мы поняли условия пари. И только потом сказал — просто, без всякой аффектации:
— Все эти люди — агенты.
— Полиции? — не понял Чулицкий.
— Нет, — возразил Можайский, — Кальберга.
Чулицкий нахмурился:
— Кальберга? — переспросил он. — Помилуй: да зачем же Кальбергу столько агентов? Но главное-то, главное… зачем они все… ну, ты понимаешь!
Голова Можайского опять склонилась к плечу:
— Понимаю. Зачем — ты хочешь сказать — они поубивали своих родственников?
— Или их едва не убили!
— Ну, их… это вряд ли!
— Но пример Некрасова!
— Исключение!
— В таком деле не может быть исключений!
— Это еще почему?
— А потому, — Чулицкий начал расхаживать вперед-назад, — потому, что иначе рушится вся конструкция, дотоле весьма стройная и безопасная! Поверь моему опыту: не станет преступник вроде Кальберга менять отработанную схему, вводя в нее исключения. Это не просто опасно: это — смертельный рис для всего предприятия!
На губах Можайского появилась скептическая улыбка:
— Ты, Михаил Фролович, — заявил он, — совсем уж плохо думаешь о способностях нашего… гм… подопечного! Кальберг — не заурядный преступник, а большой фантазер и выдумщик. Экспериментатор. Новатор, если угодно. Такие люди, как он, не боятся новшеств и связанного с ними риска. Такие люди легко импровизируют. Их преступления не совершаются под копирку, если в том нет особой нужды…
— Но все преступления Кальберга — именно что под копирку!
— Нет.
Чулицкий остановился в своих хождениях прямо напротив Можайского. Он и его сиятельство смотрели друг на друга, а мы — все остальные — молча наблюдали за ними. Это, можно сказать, была немая схватка титанов: признанного сыщика, главы Сыскной полиции, и сыщика-любителя, известного, однако, своими неоднократными открытиями и тою пользой, какую он — стоило к нему обратиться — неизменно приносил официальному следствию!
Неизвестно, сколько времени оба они могли стараться друг друга переглядеть. Потому и неизвестно, сколько времени могли бы ухлопать и мы на созерцание их состязания. К счастью, однако, спустя минуту или две раздался телефонный звонок.
Я вздрогнул и сбросил с себя оцепенение:
— Кто это в такое время?
Можайский и Чулицкий оторвались друг от друга и — с облегчением, похоже — тоже воззрились на телефон. Остальные начали вполголоса переговариваться.
Я подошел к аппарату:
— Алло? Алло?
— Сушкин? — голос незримого собеседника был хрипл и мне незнаком.
— Да, это я: с кем имею честь?
— Конец тебе, Сушкин!
Мои пальцы сжали трубку так, что послышался хруст эбонита:
— Кто говорит? — закричал я.
Из трубки послышался демонический хохот, после чего соединение оборвалось.
— Что? Что? — со всех сторон посыпались на меня вопросы.
Очевидно, я побледнел или на моем лице как-то иначе выразилось состояние неописуемого ужаса — панического, необъяснимого рационально, — охватившего меня в буквальном смысле от макушки до пят.
— Что с вами, Сушкин?
Ко мне подошел оказавшийся ближе всех Митрофан Андреевич. Полковник отобрал у меня трубку и, предварительно послушав — не донесется ли из нее хоть что-то еще, — повесил ее на рычаг.
— Что с вами? — повторил он.
Я, глядя на него с беспомощностью ребенка, только и смог, что потыкать пальцем в аппарат и промычать что-то невнятное.
— Сушкин!
Голос доносился до меня как из какого-то далёка: я не мог на нем сосредоточиться, он рассеивался, не достигая моего сознания, слова человеческой речи были неразборчивы примерно так же, как неразборчиво для слуха журчание ручья.
— Да очнитесь же!
Я ощутил, как мою щеку ожгло. В ушах зазвенело.
— Черт побери! — вскричал я. — Вы что, ополоумели?
Полковник отступил, мир вернулся в привычные рамки.
— Телефон!
Моя рука метнулась было к трубке, но Митрофан Андреевич ее перехватил:
— Там уже ничего! — сказал полковник, удерживая меня. — Что случилось? Кто звонил?
— Не знаю!
— Но что сказали?
— Что мне — конец!
Митрофан Андреевич выпустил мою руку из своей и схватился за собственный подбородок. Оглядевшись, я обнаружил, что и все остальные уже столпились вокруг меня и смотрели на меня во все глаза.
— Ого! — Можайский. — Прямо вот так — конец?
— И еще — смех! — я снова побледнел, но теперь — от гнева. — Ну, прямо сатанинский какой-то смех!
— Однако, странно…
— М-да… — протянул Чулицкий. — Ночью — попытка вломиться в квартиру… днем — Кальберг собственной персоной… теперь — пожалуйста: звонок с угрозами! Что бы это могло значить?
— Не знаю!
— Почему, — Чулицкий продолжал немного растягивать слова, — именно вы? Что такого вы сделали?
— Да ничего я не делал! Что мог я сделать, сидя в квартире?
— Минутку! — Инихов. — Вчера вы вовсе не сидели в квартире. Наоборот: вы очень даже активно разъезжали по городу… в компании нашего юного друга — поручика Любимова. Где вы с ним побывали? В Обуховской больнице и в Адресном столе?
Я призадумался.
— Ну… да, — был вынужден признать я. — Но что с того? Разве это как-то могло взбесить кого-то именно против меня?
— Гм…
— Адресный стол! — Чулицкий. — Ведь это вы, Сушкин, откопали ту информацию, которая… ну, ту самую, согласно которой…
Михаил Фролович замолчал, не договорив. Замолчал неуверенно, поскольку и сам видел: что-то и в этом его предположении было не так. В конце концов, что за прок настойчиво лезть ко мне, если полученная нами — мною и поручиком — информация уже стала достоянием полиции? Да и что такого особенного было в той информации? Положив руку на сердце, ничего!
— Может, — поручик, — обычная месть?
— Но за что?
Монтинин:
— Не каждому по вкусу, когда репортеры суют… э… ну, вы понимаете!
Я кивнул: действительно, нас, репортеров, нередко упрекают в том, что мы суемся в такие дела, до которых не должны иметь никакого касательства. Насколько справедливы подобные обвинения, оставим за скобками — сам я считаю, что для репортера нет и не может быть закрытых дверей, за исключением, разумеется, новобрачных, — но факт остается фактом: всегда достаточно таких людей, которые имеют на нас зуб! Я и сам не раз за свою репортерскую карьеру получал и гневные отповеди, и даже прямые угрозы. Но каждый раз как-то обходилось. Да и поводы были… гм… не настолько серьезными, как в данном случае: мне еще не доводилось накрывать целую банду опаснейших преступников, да еще и таких, которые, как начало выясняться, были связаны то ли с революционным подпольем, то ли с иностранными разведками!
— Значит, месть? — спросил я скорее самого себя, нежели Инихова или кого-то еще. — Всего-навсего?
Ответил Инихов:
— Нельзя исключать.
— И что же делать?
Сергей Ильич улыбнулся и малоутешительным образом пожал плечами:
— Ничего, полагаю.
— Как так — ничего? — изумился я.
— А что же тут можно сделать?
— Ну… я не знаю…
— Вот и я не знаю. Кроме, разве, того, чтобы дать вам совет: будьте предельно осторожны до тех пор, пока мы не накроем всех!
Я скривился в обреченной гримасе:
— Кого это — всех? Если, как уверяет Гесс, речь идет о революционерах…
— Я не уверяю! — Вадим Арнольдович мотнул головой, давая понять, что я то ли с выводами тороплюсь, то ли вообще что-то не так понял. — Я всего лишь передаю слова Талобелова… а кто сказал, что они, слова эти, — правда?
Сейчас уже ясно, что Гесс — в отличие от Инихова и других, считая и меня самого — был прав. Точнее, он был прав в том, что революционеры здесь были ни при чем, как ни при чем была и заурядная месть. Но в тот вечер понять это не было решительно никакой возможности, хотя прямо там же, в моей гостиной, и находился человек, в голове которого имелась нужная для сложения двух чисел информация.
Я, помнится, уже говорил, что этим человеком был штабс-ротмистр. Монтинин Иван Сергеевич. Но он — и это я тоже уже говорил — и сам не имел понятия о том, что такая информация у него имеется!