Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Участковые инспекторы типографий, литографий и т. п. заведений

н. с. Карасевъ

к. а. Работинъ

к. с. Вальденбергъ

Справка

Очевидно, что явление это находится вне православной традиции, но корни его — в невежестве, заблуждении добросовестном, а не в умысле — злом и потому наказуемом. Разъяснение заблуждения — вот средство, которое следует применить.

Антонiй

Резолюция

Оставить без надзора.

Подпись неразборчива, штамп отсутствует.

Предположительно — рука министра внутренних дел Сипягина Д.С.

— Когда занавеска начала движение, — так его сиятельство продолжил рассказ о посещении жилища Саевича, — волосы, признаюсь, на моей голове встали дыбом. Характер фотографий, обнаруженных Иваном Пантелеймоновичем, был таков, а изображенные на них покойники имели настолько устрашающий вид, что и памятник Александру Сергеевичу[212], поднеси эти карточки прямиком к нему, рухнул бы со своего постамента!

— Много вы понимаете! — это Саевич перебил Можайского: тоном обиженным и, на сугубо мой личный взгляд, нагловатым. — Никто не сделал бы лучше!

Его сиятельство искоса взглянул на фотографа и буквально процедил:

— Не сомневаюсь!

Стоявший тут же — подле Саевича — Иван Пантелеймонович положил на плечо фотографа руку и сжал пальцы:

— Каждый роток имеет замок. А ключик, вашбродь, не всегда у хозяина!

Очевидно, пальцы вновь обретенного, но уже вошедшего в полную милость кучера «нашего князя» настолько сильно — даром что ли привыкли удерживать вожжи и хлыст! — впились в плечо Григория Александровича, что тот, поначалу вскрикнув, изогнулся, присел и лишь так сумел вырваться из неожиданного плена.

— Что ты себе позволяешь, скотина!

— Неловко получилось, вашбродь, виноват.

Однако вряд ли Иван Пантелеймонович чувствовал себя виноватым: без всякого смущения он смотрел прямо в глаза фотографу, а его лысина и не подумала покраснеть, тогда как всем известно, что именно красная лысина — верный признак раскаяния. Напротив, если лысина Ивана Пантелеймоновича и изменила свой цвет, то стала разве что слегка розоватой, а это — признак уже совсем иного рода, совсем иных чувств. И наиболее распространенное из них — злорадство.

Да: Иван Пантелеймонович явно наслаждался ситуацией. С одной стороны, его поступок явно выбивался из разряда допустимых: где это видано, чтобы кучер впивался в пусть и опустившегося, но все же представителя высших сословий? Где это видано, чтобы кучер осыпал хотя и цензурной, но все-таки бранью того, кто еще недавно мог бы стать его господином? С другой стороны — безнаказанность. Иван Пантелеймонович понимал совершенно отчетливо, что никто не сделает ему никакого взыскания, ибо все — а карточки Саевича уже прошли по кругу — в данных конкретных обстоятельствах были на его стороне. Григорий Александрович мог сколько угодно взывать к приличиям, на помощь ему не пришел бы никто!

И, нужно заметить, можно было понять и нас всех, и взявшего Саевича в оборот Ивана Пантелеймоновича. Я, например, когда фотографии оказались в моих руках и едва я понял, что на них изображено, рефлекторно отшвырнул их прочь, да так, что они разлетелись по всей гостиной! Сам Саевич был вынужден тут же опуститься на колени и, собирая их, ползать по паркету. Митрофан Андреевич при виде первой же карточки побагровел, а его усы взметнулись параллельно полу.

— Он что, больной?! — вскричал Митрофан Андреевич, тыча пачкой фотографий то в «нашего князя», то в Григория Александровича.

— Сами вы больной! — ответил Саевич, но тут же попятился: полковник вскочил с кресла и едва не сбил его с ног мощным ударом кулака.

Лишь по счастливой случайности или, если угодно, по собственной юркости фотограф избежал прямого попадания, отделавшись тычком по касательной в плечо. Но даже этот толчок оказался достаточно сильным: Григорий Александрович, ныряя за кресло Можайского, нырнул за него едва ли не в самом прямом смысле!

— Только скажи еще что-нибудь, в окно за шиворот выброшу!

Митрофан Андреевич, не знавший еще, как, впрочем, и все мы, что слова его носили пророческий характер, передал карточки Инихову и вернулся в кресло. Саевич нахохлился, но, спрятавшись за спиной Можайского, возразить не решился. А вот Инихов, посмотрев на фотографии, поперхнулся сигарным дымом.

— Однако!

— Что там? Отчего такой шум? — Господин Чулицкий потянулся к карточкам, Сергей Ильич отдал их: поспешно и брезгливо, будто избавляясь от попавшего в руку стухшего и склизкого кусочка сыра. — Боже мой!

Чулицкий, перебирая пачку, еще не раз воскликнул «Боже мой», а потом, не зная, как лучше избавиться от карточек, отстранил их от себя на расстояние вытянутой руки и чуть ли не просительно обвел нас взглядом.

На выручку ему пришел поручик. Но и он не оценил творчество Саевича, поспешив всучить мерзкие фотографии Монтинину. И тот, обнаружив вдруг, что круг на нем завершился — доктор уже посапывал на диване — растерялся:

— К-куда их? — запинаясь от возмущения, вопросил он. — Уберите их от меня!

— Давайте сюда.

Монтинин подошел к его сиятельству:

— Вот… — и когда его сиятельство, взяв у него карточки, сунул их во внутренний карман, добавил, глядя на Саевича: «Ну… братец, ты даешь!»

И отошел подальше.

— Теперь вы понимаете, господа, что испытали мы с Иваном Пантелеймоновичем, когда — при свете каретного фонаря, в отвратительном, заваленном всяким хламом углу — обнаружили это… художество развешенным на занавеске!

Можайский непроизвольно поежился. Иван Пантелеймонович крякнул.

— И вот стояли мы, не веря собственным глазам, у меня — волосы дыбом, у и Ивана Пантелеймоновича — борода… Что делать? Как ни противно, а снять все это безобразие было нужно, ведь именно за ним, в конце концов, мы и явились…

— Не имея на то, — перебил Можайского Чулицкий, — никакого права. Ты хоть понимаешь, что в суде…

— Никаких проблем не будет, — поспешил заверить Можайский и повернулся к Саевичу. — Ведь правда, Григорий Александрович?

Саевич, как ни был он обижен на всех нас, подтвердил без малейшей запинки:

— Правда.

Мы удивились. Незаконный обыск, незаконное изъятие улик — всё это давало обвиняемым преимущество, поскольку суд наверняка бы отклонил с рассмотрения добытые таким образом фотографии. Но тут же — к еще большему нашему удивлению — выяснилось, что уж кто-кто, а Саевич в число обвиняемых не входил! Оказалось, что Можайский привел его не как задержанного соучастника преступных дел барона Кальберга, а как свидетеля с нашей, если можно так выразиться, стороны!

— Будем считать, что Григорий Александрович добровольно передал мне фотографии.

Саевич закивал головой, подтверждая, что никаких затруднений по этой части не возникнет.

— Григорий Александрович — человек, безусловно… гм… — Его сиятельство запнулся, но все же раздражение вкупе с брезгливостью одержало верх над вежливостью, — неприятный. Повесить на Григория Александровича пару-тройку собак было бы делом… не слишком предосудительным.

— Юрий Михайлович!

Можайский поднял на Саевича свои улыбающиеся глаза, и мастер чудовищной фотографии мгновенно потупился.

— А что вы хотели, милостивый государь? — Тон, каким его сиятельство обратился к Саевичу, леденил, вероятно, не хуже свистевшего за окном штормового ветра. — Сначала вы обманули вашего собственного друга…

Все посмотрели на Гесса. Вадим Арнольдович побледнел.

— …затем уже не только сокрыли факт вашего тесного сотрудничества с Кальбергом, но и то, над чем именно вы работали.

— Но я не знал, для чего!

вернуться

212

1 Вероятно, Юрий Михайлович имеет в виду памятник Пушкину, установленный в 1884-м году на Пушкинской улице Петербурга.

275
{"b":"720341","o":1}